V. Мәҡәләләр

Рәми Ғарипов. Әҫәрҙәр (өс томда). 3-сө том. Төҙ. Надежда Ғарипова. – Өфө, Китап, 2001. – 640 бит.

МӘҠӘЛӘЛӘР
Башкирский фольклор и Владимир Даль
Москва, 1952 г.
Литинститут.
Мне очень много хочется говорить о своем народе. Но для этого надо много знать. Поэтому много обещать не могу. Коротко постараюсь охарактеризовать башкирское устное народное творчество, несколько слов скажу о собирании его и остановлюсь на легенде-рассказе Владимира Даля «Башкирская русалка».
Башкирский народ, как и другие колониальные народы под гнетом царского самодержавия, жил в нищете. Но он не был нищим духовно. Царские палачи отрезали языки свободолюбивых башкир за произнесение слов «свобода», «восстание» и «Салават». Законом было беззаконие. Но народ не мог молчать. Он боролся. Кто борется, тот и творит. Письменной литературы при таких нечеловеческих условиях в такой отсталой стране не могло быть. Но зато было у башкирского народа устное поэтическое творчество. Оно было очень богатым и по содержанию и по своеобразной форме.
У каждого языка есть своя красота, свойственная только ему. У каждого народа есть свои хорошие черты. Много общего и много своеобразного, национального. Русские гордятся своим «Словом о полку Игореве», армяне – «Давыдом Сосунским», французы – «Песней о Ролланде», киргизы – «Манасом», эстонцы – «Калевалой», а башкиры – «Салаватом Юлаевым», «Акбузатом» и «Уралом». Все они разные и хорошие. Потому что народ – самый великий поэт и самый великий философ.
Один из них, башкирский народ, в своих песнях и кубаирах, легендах и эпических поэмах, сказках и баитах отражал тянувшуюся веками борьбу за свободу, мечты об облегчении тяжелой жизни, свои чаяния о будущей молодости.
Если у армян были ашуги, у казаков – акыны, то у нас были сэсэны, которые свою общественную задачу видели в том, что:
Зла он не защищает,
Врага не щадит,
Добро он любит,
Говорит о чаяниях народа,
К бою он призывает,
К восстанию зовет.
В то же время сэсэны являются ревностными хранителями дорогого нержавеющего сокровища.
Первым большим поэтом башкирского народа является Салават Юлаев, вождь восставших башкир вместе с русским народом против угнетателей, правая рука Емельяна Пугачева. Талантливый певец-импровизатор своими песнями воодушевлял народ попробовать свою силу, освободиться от насилия и грабежа. Башкиры о силе Салавата так рассказывали известному литератору-краеведу Р. Игнатьеву:
«Когда он пел песни, люди с охотой шли в бой, не чувствуя боли от ран, не боялись голода, холода, ни даже смерти от пули, сабли и штыка. Даже безоружные кидались в бой и отнимали оружие у вооруженных врагов».
Салават был грамотным, хорошо образованным человеком своего времени. Стихи он писал арабским шрифтом (у башкир до Великого Октября не было письменности). Но рукописи Салавата не сохранились. Стихи и песни Салавата до нас дошли только благодаря бережному отношению к слову поэта-вождя, хотя царские урядники за слово «Салават» арестовывали людей и власти запрещали говорить о нем.
Слово Салавата жило в сердцах башкир как народное творчество. Народу близко его воспевание красоты Урала:
Славен мой Урал,
В самоцветах весь.
Взвейся выше скал,
Об Урале песнь!
Я гляжу на мир,
Мощью мира горд.
Взял и я, башкир,
Мощь от гордых гор.
Славит соловей
Песнею своей
Лес, громады гор
И степной простор.
Не находит слов
Только Салават.
От любви готов
Землю целовать.
(Урал)
Маленькое стихотворение Салавата «Стрела» в себе содержит большую мысль. Тут и жалость, и гнев. Тут большая человечность к живой красоте природы, тут и беспощадность к врагам:
Высоко стрелу пустил,
Ласточку стрелой убил,
Понапрасну загубил, —
Мертвая лежит у ног!
Грустно руки опустил:
Радость я свою убил,
Понапрасну загубил, —
Мертвая лежит у ног.
Не туда стрелу пустил:
Лучше б я врага убил,
Чтоб людей он не губил, —
Мертвый бы лежал у ног!
С большой силой звучит «Призыв» Салавата:
Не бушуй, не хитри, Юрюзань,
Ты камнями меня не изрань,
Спрячь, родная, в своих камышах,
Что слыхала о наших врагах.
(стр. 132.)
Салават и является одной из центральных фигур народного поэтического творчества. Народ сложил о нем большой эпос и песни, прославил его бессмертие. Образ Салавата в народном творчестве – самый красивый образ из героев. С самого детства мы из уст матерей слышали песни о Салавате. Поэтому Салават был спутником и нашего детства. Когда хорошо борешься – ты Салават. Кто хорошо ездит на коне – он Салават. Кто первым выйдет на тот берег Юрюзани, тот – Салават.
В фантазии певцов, кубаиристов образ Салавата сравнивается с образами мифических героев, которые в воде не тонут и не горят в огне.
Салават-батыр – мужчина,
Конь под ним широкогрудый.
Если в спину стрела попадет,
Для него это муха.
Если из груди кровь сочится,
Потею, – говорит Салават, —
так поется о Салавате в кубаирах, которые состоят из афоризмов, пословиц и поговорок, метких выражений.
У башкир есть такой своеобразный жанр – сеңләү. Сенляу – это жалобная песня девушки перед отъездом из отцовского дома, которая насильно выдается за совсем незнакомого человека за калым. В своих песнях она выражает свой протест родителям, свахам, братьям. В этих песнях отражается тяжелая доля башкирской женщины. Этот жанр теперь не существует.
Самая простая, самая глубокомысленная живучая форма башкирского фольклора – это пословицы и поговорки, в которых воплощены большой ум человека и большой его жизненный опыт. Народ их веками шлифовал, оттачивал.
Надо отметить, что башкиры в сравнении с другими тюркскими народами менее фанатичны в религии и атеизм его более проявляется в пословицах и поговорках.
Например, в таких пословицах говорится, что верить и опираться на бога – пустая и бесполезная вещь: «Если веришь богу, останешься голодным, если веришь мулле – останешься без ничего» (Аллаға ышанған ас ҡалған, муллаға ышанған буш ҡалған), «Лучше опираться на воду, чем на бога» (Аллаға таянғансы һыуға таян), «Ждавший от бога глотал огонь, а работающий сшил себе шубу» (Алланан көткән ут йотҡан, эшләп тапҡан тун теккән). В пословицах разоблачается суеверие разное: «Если есть хлеб, много молитвы не нужно» (Ашың күп булһа, бисмилла кәрәкмәй), «Богатый держит уразу, бездельник намаз читает» (Ашы күп ураҙа тотор, эше юҡ намаҙ уҡыр) и т. д.
Башкирские пословицы являются сатирой на эксплуататоров, в то же время у них много поучительного, воспитывающего в людях хорошие моральные качества.
Богатое устное творчество башкирского народа является самым ценным, что он создавал в течение веков.
Поэтому известные русские писатели и ученые высоко оценили творчество этого народа. Башкирская фольклористика многим обязана таким русским людям, как С. Г. Рыбаков, Р. Г. Игнатьев. Особенно ценны труды последнего: 1) «Сказания, сказки и песни, сохранившиеся в рукописях татарской письменности и устных пересказах у инородцев-магометан Оренбургского края» (1875).
2) «Башкир Салават Юлаев, пугачевский бригадир, певец и импровизатор» (1894).
Очень высоко оценивает Рыбаков башкирские песни и мелодии.
Интересовались башкирским фольклором великий Пушкин, Лев Толстой, Аксаков, поэт-революционер Михайлов, Тарас Шевченко, Алексей Максимович Горький и многие другие.
Среди них есть и Владимир Даль, прославившийся своим толковым словарем, ревностный собиратель устного народного творчества и известный писатель своего времени, человек с широкими и разнообразными интересами.
Когда у нас читал лекции А. А. Реформатский, говорил, что Даль – дилетант. Но, по-моему, это неверно. Даль – великий труженик, глубоко русский человек душой, хотя отец его был выходцем из Дании. Сам Даль свою национальную принадлежность определил так: «Кто на каком языке думает, тот к тому народу и подлежит. Я думаю на русском». Даль не только думал, но и чувствовал по-русски. Великолепно знал все русское. С детства он любил русский склад ума, русскую речь, русский быт, русское народное творчество, русский народ. Поэтому великий Тургенев писал о нем, что «русского человека он знает, как свои пять пальцев».
«Во всю свою жизнь, – пишет Даль о себе, – я искал случая поездить по Руси, знакомиться с бытом народа, почитал народ за ядро и корень, а высшие сословия за цвет или плесень, по делу глядя, и почти с детства смесь французского с нижегородским была мне ненавистна...»
Отсюда нельзя не говорить о демократизме Даля. Эту сторону патриотизма Даля отметил и Белинский:
«К особенностям его любви к Руси принадлежит то, что он любит ее в корню, в самом стержне, основании ее, ибо он любит простого русского человека, на обиходном языке нашем называемого крестьянином и мужиком... он умеет мыслить его головой, видеть его глазами, говорить его языком».
Поэтому деятельность Даля была глубоко полезной для России. «... каждая его строчка меня учит и вразумляет, придвигая ближе к познанию русского быта и нашей народной жизни... всяк согласится со мной, что этот писатель полезен и нужен всем нам в нынешнее время. Его сочинения – живая и верная статистика России.»
Так оценил его Гоголь.
Такой глубоко русский человек, как Даль, не мог не интересоваться жизнью, языком и устным творчеством башкирского народа. Этому способствовала деятельность Даля в Оренбурге. Сюда он приехал в 1833 году в командировку для наблюдения уральских казаков. В этом же году и великий Пушкин слушал в этих степях о Пугачеве и о его сподвижнике Салавате Юлаеве, собирал материалы для «Капитанской дочки».
Пушкину помогал в этих делах Даль. Сдружились они. Пушкин умер на руках Даля в доме на Мойке, в Петербурге.
После смерти Пушкина Даль еще много работал для России до 4 октября 1872 года. До последнего вздоха он был работающим человеком.
Оренбургский период жизни Даля является очень значительным. Здесь он работал над словарем. 8 лет жил он здесь.
В это время башкиры жили военной или близкой к военной жизнью. Должностные поездки по кантонам. Очерки. Изучение фольклора. Особенно южные районы Башкирии. Примеры из башкирской мифологии.
Легенда «Башкирская русалка» отображает определенную эпоху жизни башкирского народа.
О судьбе стихов и песен Салавата Юлаева
Салават Юлаев – «Стихи и песни».
Уфа, Башгосиздат, 1952.
Перевод Владимира Филова.

«Кровавое зарево догоравших аулов приветствовало рождение Салавата». Еще дым сожженных царскими карательными отрядами башкирских аулов не рассеялся. Еще слышался звон цепей и кандалов, которыми царские палачи заковывали свободолюбивых башкир. Еще слышались стоны казненного народа, у которого был отрезан язык и были разодраны уши, чтобы он не мог говорить о борьбе против угнетателей-крепостников и чтобы он не мог слышать призывов и песен батыров, зовущих к борьбе за свободу. Колонизация башкирских земель усилилась. Народ был разорен грабежами.
Все это видел мальчик Салават. Он рос на земле, пропитанной кровью и слезами народа. С болью в сердце Салават слышал грустные песни матери. И отец рассказывал о бедствиях народа. Ко всему прислушивался умный и сильный Салават. Сердце впечатлительного мальчика впитало большое горе своего народа. Богатая, страстная и поэтическая натура юноши Салавата уже рвалась к великому делу. Он быстро рос и физически, и умственно. Его окружала прекрасная природа Урала. Недалеко от деревни Юлай текла родная река Юрюзань по долинам Каратава. Остроумный Салават обо всем пел песни и сочинял стихи. Рано пришла к батыру зрелость.
Салават был грамотным человеком своего времени. Был знаком с великими поэтами мусульманского Востока. Его русский биограф Филипп Нефедов в своей статье «Салават, башкирский батыр» («Русское богатство», октябрь, 1880) пишет, что он «ученый и поэт» и «поэтическое чувство... рано сказалось в Салавате – природа, родина, рассказы о героях, – все с необыкновенной силою действовали на его впечатлительную натуру, поднимая в душе множество различных чувств, образов и картин».
Когда в стране вспыхнула крестьянская война, вождем которой был Емельян Пугачев, именно Салават мог стоять во главе восставшего башкирского народа. Личная храбрость, исключительная сила и пламенные слова певца-импровизатора вдохновляли воинов бороться. Стихи и песни пугачевского бригадира превратились в оружие против угнетателей. Это оружие ковалось огнем справедливой войны, ненавистью к угнетателям простого народа и великой любовью Салавата к своей Родине и угнетенному народу.
В стихах и песнях Салавата выражалась душа башкирского народа, его сила и стремление к счастливой жизни, они укрепляли веру в будущее. Поэтому-то башкирский народ не мог забыть его имя, его пламенные стихи и песни, хотя говорить о Салавате, петь о нем песни запрещалось царским правительством. Имя Салавата было ненавистным для правительства Екатерины II, для мурз и тарханов, заводчиков и купцов, баев и мулл, для царских чиновников.
Рукописи Салавата были сожжены, они не могли дойти до наших дней.
Но стремление к будущему и слова борца за народное счастье не умирают. И народные певцы, сэсэны в условиях всякого преследования сохраняли в памяти стихи и песни Салавата. Они передавались из уст в уста народа, от поколения к поколению. Эта обязанность была святой обязанностью.
И сам Салават превратился в центральную фигуру башкирского устного народного творчества.
Стихи и песни Салавата Юлаева – первого поэта Башкирии – имеют громадное значение. Но оригиналы его произведений до нас не дошли.
Некоторые стихи и песни Салавата сохранились в подстрочном переводе благодаря лишь труду русских ученых-писателей 19 века.
Впервые стихи и песни Салавата в подстрочном переводе Давлетшина, сделанном им в 1868 году, были записаны Руфом Гавриловичем Игнатьевым. Они опубликовались в книге Игнатьева «Башкир Салават Юлаев, пугачевский бригадир, певец и импровизатор». (Казань, 1894 г.), и Филипп Нефедов в своей статье «Салават, башкирский батыр» (журн. «Русское богатство», окт. 1880 г.) приводит некоторые стихи и песни Салавата, записанные им самим из уст народных сказителей. В книге Игнатьева приводится 7 стихов Салавата. Содержания их у Игнатьева и у Нефедова схожи, хотя давлетшинский перевод приобретает некоторую религиозную окраску.
Используя эти первоисточники и варианты стихов Салавата, живущих в народе, надо было воссоздать их. Трудная задача стояла и перед башкирскими, и перед русскими переводчиками.
Впервые стихи и песни Салавата печатались на родном языке в книге А. Усманова «Салават батыр» в 1945 году (Уфа). А отдельной книгой они впервые вышли в этом (1952) году в русском переводе Владимира Филова к двухсотлетию со дня рождения Салавата под редакцией кандидата исторических наук Ш. И. Типеева.
Трудность перевода заключалась в том, что не было оригинала. Но, несмотря на это, переводчик должен был точно передать не только содержание произведений, но и национальный колорит в них, свойственный Салавату, творчество которого питалось лучшими образцами богатого башкирского фольклора.
Как справился переводчик Владимир Филов с этими задачами?
Есть и удачные переводы, передающие настоящую душу салаватовской поэзии. Но есть переводы, которые идут не от Салавата, а от самого Филова, где много слов и мало поэзии.
Совсем непростительным является перевод стихотворения Салавата «Урал», где он воспевает свой родной Урал, образ которого воплощает родину. В нем изображается величавая картина богатой природы Урала. Это стихотворение Салавата напоминает самую лучшую старинную мелодию башкирского народа об Урале. В нем большая любовь к родной земле:
(I) О, Урал мой благодатный,
Про тебя пою
Песню ту мою —
И твое величье славлю.
На тебя глядя,
Сознаю величье Бога,
Божии дела,
Твои чудные вершины
Близки к небесам,
Близки к небесам.
Когда месяц ночью встанет,
На землю глядя, —
Твои вершины чудно светят
Чистым серебром;
Когда солнце утром встанет,
На землю глядя, —
Твои вершины золотятся
И огнем горят.
Вокруг тебя, Урал высокий,
Горы и леса.
Тоже, как ковер богатый,
Стелется трава;
И пестреет весь цветами
Чудный тот ковер,
Чудный тот ковер...
Ах, Урал мой благодатный,
Про тебя моя
Песня долго не споется,
Слов не находя.
Как тебя, Урал мой, славить,
Как тебя воспеть;
Видно, песня эта будет
Песней без конца...
(Из Игнатьева)
А Филову почему-то понадобилось делать стихотворение сухим, холодным и выдать свои крикливые строки за строки Салавата. Нет здесь и колорита. Нет и салаватовской теплой задумчивости, мечтательной влюбленности в природу, глубокого лиризма Салавата и простора, широты. Величавая картина Урала филовским стучащим ритмом уничтожается:
«Славен мой Урал
Высотою скал.
Гребни горных круч
Блещут из-за туч» и т. д.
И как же «Гребни горных круч блещут из-за туч»? Несерьезность. Это пародия на Салавата. У него нет такого «стихотворения».
Так же много добавлено от себя в переводе стихотворения Салавата «Зулейха». В подстрочном переводе у Игнатьева простыми словами в большом чувстве признается Салават:
(II) Зулейха, земная ты гурия,
Когда б ты знала, как мое сердце
к тебе любовью горит;
В твоих глазах я вижу небо,
В твоих глазах я вижу звезды
и тихую красавицу – луну,
То океан глубокий, неизмеримый,
Земная гурия, иль отраженье рая,
Зулейха, как тебя люблю.
Люблю, но как сказать не знаю
Затем, что слов не нахожу;
Язык мой слаб, и мысли слабы,
чтобы сказать тебе хвалу,
Хвалу достойную тебя,
земная гурия, Зулейха!
Но Филов начинает такой строкой, которой не существует у Салавата:
Кто сердце мне зажег сияньем красоты?
Не ты ли, Зулейха? Сознайся, это ты!
Я много девушек видал тебя прекрасней,
Но о тебе одной и песни, и мечты!
И нет у Салавата такого образа, как у Филова:
Как ручеек с морской сливается волной,
Так полюбил тебя, сливаюсь я с тобой.
Нельзя также приписывать ему такие строки, прочитанные Филовым из книг восточной поэзии:
Батыр и певец, в словах любви бессилен,
И чем сильней люблю, тем становлюсь немей!
Нельзя же, Зулейху засыпав многими любовными словами, забыть самого Салавата. Сам он прекрасно может выражать свою горячую любовь. Надо было эту любовь передать Филову. Хороша, конечно, передача Филовым темперамента Салавата, его кипучей натуры, жара его чувств. Но у Салавата любовь не многословна.
Выдуман также перевод стихотворения «Соловей»:
(III) Над простором седых ковылей,
Полночь лунная тихо плывет.
Не о том ли, что солнце-батыр
Весь в кольчуге своей золотой,
В блеске страсти обходит весь мир
За красавицей – робкой луной?
Это неплохой образ Филова, подаренный Салавату. Но Салават в нем не нуждается. Салават нам ценен своей поэтической простотой, правдивостью, ясностью и силой. Он и не поет, что
Сердце бьется, как будто в плену,
Мне сдержать мои чувства невмочь.
Он не говорит о чувстве, это само собой чувствуется из его стихов. В этом-то и поэзия. Салават – художник, ему надо показать, а не доказать. Где надо доказывать и призывать народ к борьбе, он мыслит образами. Только для того, чтобы рифмовать «Лунную ночь», Филову понадобились две строки со словом на конце «невмочь».
У Салавата стихотворение кончается словами:
Днем поет и в ночь;
Значит больше всех аллаха
Славит соловей.
А переводчик заменяет:
Он весну больше всех полюбил.
В этом большой беды нет, конечно. Но незначительного бога Салавата не стоило бояться, он был сыном своего времени, хотя он живет в сердце народа и сейчас. Этим, конечно, от переводчика не требуется буквальная, педантичная точность, она была даже вредной для творческого дела, как художественный перевод. Осуждая мелкий буквализм перевода, ясно говорил еще Жуковский, что «рабская верность может стать рабскою изменою». «Подстрочный перевод никогда не может быть верен», – утверждал и Пушкин. Но в любом переводе должны оставаться дыхание времени и индивидуальность поэта. Вне времени нет художественного произведения. Мы не требуем от Филова буквализма, но и нельзя забывать текст и отрываться от него.
Наиболее удачным переводом в этом отношении является стихотворение «Стрела», которое в подстрочнике Нефедова звучит так:
(IV) Я пустил стрелу высоко
И убил пташку. (У Игнатьева – «ласточка».)
Бедная! она упала
К ногам моего коня.
Мне стало так жаль ее!
Для чего я, бедная моя, убил тебя!
Лучше, если бы эта стрела
Попала в неверного,
Злого врага моей родины.
Здесь выражается воинственный гуманизм Салавата. Большая любовь к природе, к живому, даже самому маленькому существу, вдруг заменяется гневом против врага родины. Вырывается, как стрела, этот гнев. Интересно стихотворение своим построением. Такой параллелизм и образная антитеза очень свойственны башкирскому фольклору. Всегда мы встречаемся в стихах и песнях Салавата с такими элементами и образами народной поэзии. Эту сторону здесь переводчик учел и для наиболее яркого выражения содержания нашел свою образную форму. Это помогает раскрытию образа. Перевод один из лучших – «Стрела» попадает в цель.
Можно считать, что неплохо вышел перевод стихотворения «Джигиту». Подстрочник его только у Игнатьева, в котором приписаны Давлетшиным чуждые Салавату мысли. В этом ярко видны следы фальсификации, потому-то в народном варианте нет националистических и панисламистических идей. Строки с этими идеями чужды Салавату, которые в салаватовском стихе стоят, как ржавое железо на золоте.
Филов брал то, что принадлежит Салавату. Но последнюю строфу опять добавляет от себя, вытягивая мысль, как тесто, когда она у Салавата ясно и четко помещается в двух строфах, в том числе, где звучит боевой призыв воину:
(V) Высоко летает ворон,
Высоче летает сокол.
И сокола выше летает
Орел ловкий, птичий царь.
Как этот орел, будь, джигит, батыром,
Когда скользнешь, опирайся на друзей,
В бою, как ревущий лев,
Не щадя себя, бросайся на врага!
У Игнатьева есть еще два стихотворения Салавата: «Сеча» и «Тоска по родине». Л все остальные стихи и песни, вошедшие в настоящий сборник Салавата, не имеются ни у Игнатьева, ни у Нефедова.
Во вступительной статье Ш. И. Типеев в этом сборнике указывает, что Р. Игнатьев опубликовал русский подстрочный перевод, сделанный Давлетшиным, в 1875 году в «Записках Оренбургского отдела Русского географического общества» и «публикация совпала со столетием великой крестьянской войны». Но в «Записках» нет никаких стихов и песен, они только в книге Игнатьева «Башкир Салават Юлаев, пугачевский бригадир, певец и импровизатор» (всего семь стихотворений). «Записки», на которые ссылаются и некоторые другие, пишущие о Салавате, всего имеют 4 выпуска (1870, 1871, Казань; 1875– 1881, Оренбург) и есть там только одна песня о Салавате, записанная Игнатьевым. Этот факт несколько удивляет. Значит, других источников, кроме вариантов, в народе нет.
Для перевода стихотворения «Сеча» Филов у Игнатьева взял только конец и от себя к своему переводу добавил в начале две строфы, в конце одну строфу. А из начала подстрочника у Игнатьева взял несколько строк и написал совсем новое стихотворение «Слава богатырей». Такого стихотворения еще не было на башкирском языке. Это выдуманное стихотворение Филова, а не Салавата. Мы отказываемся от таких подделанных стихотворений, написанных руками спекулирующего именем национального героя башкирского народа. В стихотворении нет ничего, кроме неконкретных, нехудожественных строк с восклицательными знаками. Не было у Салавата таких стихов и песен, которые не являются сильным оружием в борьбе за свободу. У него были такие стихи и песни, которые «воспламеняли мужество воинов...» В своих преданиях башкирский народ сам говорил о Салавате, что «когда он пел песни, люди с охотою шли в бой, не чувствовали боль от ран, не боялись голода, холода, ни даже смерти от пули, сабли и... даже безоружные кидались в бой и отнимали оружие у вооруженных». Такой силой владели сердцами стихи и песни Салавата.
Нельзя же заниматься фальсификацией произведений Салавата, когда есть на башкирском языке стихи и песни, записанные у народа, которые печатались к юбилею в газете «Советская Башкирия».
Другое стихотворение Салавата «Тоска по родине» полно глубокой любви к родным краям.
Теплый лиризм Салавата заключает в себе верность и преданность родине. Сердце заключенного поэта-борца горит чувством любви и тоски по святой родине его:
Родные рощи и леса,
Родные воды и поля,
Святая родина моя,
Урал, Урал мой благодатный,
Люблю Вас я, любить Вас буду.
Про Вас и песню я пою,
Вы, зеленые леса,
Вы, родные рощи и поля.
Поднебесный мой Урал,
Твои снеговые вершины
Люблю, хотел бы век смотреть,
Хотел бы вечно песню петь
Про твои красы.
Когда судьба меня заносит
Далеко от родины святой, —
О Вас тоскую я, мечтаю,
Родные рощи и леса,
Родные воды и поля,
Родные пажити, кочевья,
И благодатный мой Урал.
И ветер я заслышу,
Шумит с родимой стороны,
Мне снится, ветер мне приносит
Весть с родимой стороны.
Весть с любимой стороны.
(Из Игнатьева)
Передать содержание этого стихотворения Филов смог, но форма, выбранная им, мешает наиболее полной передаче задумчивой грусти Салавата. Здесь не требуется быстрый ритм движения. В этом стихотворении он не со своим мечом в руках и не на коне. Он только со своими думами о родине. Салават не говорит, как у Филова, что:
Я своей любовью чист,
Как грозой умытый лист,
Как поутру птичий свист,
Благодатный мой Урал.
Он выражает только такую любовь.
Хорошими переводами являются «Песня о русском батыре», «Кто батыр», «Мы добудем мир и правду», из речи Салавата, записанной у сэсэнов народа, сильные также стихи «Призыв» и «Клятва», но откуда они взяты – неизвестно.
Остальные маленькие песни, вошедшие в этот сборник, существуют в народе в разных вариантах и невозможно судить о точности их перевода. Эти переводы хорошо передают содержание. И в указанных удачных переводах есть, конечно, филовские строки. Например, в «Песне о русском батыре» такие строки:
И тогда своей землею
Будет править сам башкир,
И на вольные кибитки,
Словно песнь, прольется мир!
В стихотворении «Мы добудем мир и правду» – первая строфа и последняя, где:
Страшных пыток не забудем,
Подымай, народ, мечи!
Мир и правду мы добудем!
Эй, джигит, на бой скачи!
Надо сказать, что и название стихотворения, данное переводчиком, слишком большое и натянутое для времени Салавата. «Нельзя улучшать историю».
Вообще, в целом сборник достоин внимания читателей. Есть хорошие переводы. Но много стихотворений и песен переведены несерьезно, искажая подлинную поэзию Салавата Юлаева. В переводах творчества первого поэта Башкирии Салавата в некоторых местах отсутствует исторический подход и достойное внимание к замечательному поэтическому наследию. Большая ответственность стояла перед Ш. И. Типеевым, под редакцией которого вышел впервые сборник наследия первого поэта Башкирии. Но он не вполне достаточно исполнял свою задачу.
Несколько удивительно, что сборник не вышел на родном языке, когда это значительно легче. Чем объяснить этот факт, не знаем.
Стихи и песни Салавата ждут своего нового переводчика, настоящего поэта, который должен хорошо знать Салавата, его время и историю крестьянской войны в 1773–1775 гг., башкирское устное народное творчество и башкирский язык, на котором пел и писал бессмертный Салават.
Москва. II—IX. 1952 г.
Рами Гарипов, студент литературного института им. Горького.
Повесть М. Карима «Свет нашего дома»
I. Вступление
О природе детей можно сказать словами Алексиса Парнаса:
Спрашивают дети
обо всем на свете.
Что такое солнце?
Что такое люди?
Что такое жизнь?
Задавать вопросы
очень любят дети, – все им расскажи!
У них тысячи-тысячи вопросов. Они хотят обо всем знать. Они хотят знать о родине, о Москве, о правде, о дружбе. Они говорят языком «что такое? и почему?» Эти слова – «что такое и почему» – священные слова. Не отвечать на них – ото значит погубить ребенка. Потому что этими словами он хочет сказать: Я хочу быть человеком! Отвечать на его священное требование, не любя самого ребенка, нельзя. И ото вредно. Литератор должен с ним говорить языком любящей матери и любящего отца. Чтобы говорить ребенку о большой дружбе, надо быть большим другом его.
Такую трудную задачу взял на себя Мустай Карим, который до этого не писал специально для детей. И повесть «Свет нашего дома» является первым прозаическим произведением поэта.
Перед ним стоял трудный, сложный и ответственный вопрос: писать для ребенка о дружбе народов, о том большом и светлом чувстве, которое помогает людям строить самое лучшее общество, преодолевать большие трудности. М. Карим ясно понимает, что ценность художественного произведения состоит в воспитательной силе его для детей. А читатели его должны быть хозяевами будущего. По словам М. Горького, «...впервые за всю жизнь человечества дети являются наследниками не денег, домов, мебели родителей, а наследниками действительной и могущественной ценности – социалистического государства». Чтобы справиться с этим наследством, надо быть настоящим хозяином, т. е. советским человеком, человеком труда, именно человеком труда. Ибо без него нет человека, нет жизни, нет любви. В этом вся красота человека.
Ребенку, этому будущему красивому человеку во всех отношениях, М. Карим хотел рассказать о большой дружбе.
Друзья познаются в беде. Дружба проявляет себя в больших испытаниях. Таким испытанием для народов была Великая Отечественная война. Сюжет для своей повести М. Карим взял из этого трудного периода нашей жизни.

II. Сюжет
Живет в башкирской деревне мальчик Ямиль, страстный любитель сказок любимой бабушки, со своей матерью-колхозницей, у которой муж находится на войне и борется с фашистами. Однажды зимой мать уходит в далекий город и возвращается оттуда с будущей сестричкой Ямиля маленькой Оксаной, которая потеряла своих родителей.
В освобожденной украинской деревне ее спасает от смерти фронтовик-башкир, отец Ямиля, и думает, что судьба ей быть Ямилю сестренкой. Он поднял у печи уголек, написал на стене разрушенной хаты свой адрес, завернул девочку в шинель и побежал догонять своих товарищей... А после боя командир разрешил ему отвезти девочку в город, где был детский дом. Тогда он написал письмо жене, чтобы она приехала за Оксаной. Только несколько месяцев спустя мать Ямиля смогла поехать в дальний путь, чтобы удочерить Оксану.
Вот теперь она живет со сказочным Ямилем. Она быстро научилась говорить по-башкирски, быстро привыкла ко всем соседям, играла, смеялась, веселилась и совсем не чувствовала, что она сиротка. Оксана стала «светом нашего дома». Только иногда ей вспоминались страшные громы орудий и убитая фашистами мать. Но она окружена заботой и лаской, материнской любовью и детской дружбой в доме доброй башкирской семьи.
Кончается война. Возвращаются воины. Возвращается и спасший ее общий отец, которого так долго ждали и Оксана, и Ямиль, и мать Кюнбике, и бабушка. Ликует вся семья, все соседи, весь колхоз.
Однажды приходят «добрые вести» от настоящего отца Оксаны, от Петра. После трех дней приехал и сам дорогой гость, отец Оксаны. Между дядей Петром и родителями происходит «таинственный разговор». Петр жил три дня в башкирском колхозе и увез Оксану на Украину, домой. Вся деревня их провожает. Трудно было расставаться с Оксаной, но радостно было за то, что Петр будет строить новую жизнь на развалинах своей Украины.
Сюжет повести очень прост и маленький. Но в этом маленьком сюжете раскрываются глубокие человеческие отношения и характеры советских людей, большая жизнь, психология ребенка, его богатый внутренний мир. Сюжет действительно является историей характеров.

III. Анализ повести
1) Особенности ее.
2) Характеры.
3) Национальный колорит и язык.
4) Лиризм повести.
Рассказчиком повести является сам герой Ямиль. Это очень хорошо и правильно. Потому что нет разрыва между повествованием и характером мальчика Ямиля. Именно он способен так говорить. Это соответствует его характеру. У этого ребенка поэтическая, чуткая и очень своеобразная натура. Недаром он любитель сказок и песен, метких слов бабушки из Тимертау и соседа дедушки Мансура. Он сам способен слагать по-своему песенки и сказки для своей любимой сестры Оксаны. Он очень наблюдателен и внимателен к разговорам взрослых, даже любит по-своему, по-детски, пофилософствовать и любит рассказывать.
Вести рассказ от лица ребенка очень трудно, рискованно, во-первых, потому, что есть опасность потери меры (легко можно здесь загружать авторством рассказчика, которое может заслонить возраст и характер его) и трудно, во-вторых, потому, что надо быть самому ребенком. На мир смотреть глазами ребенка, думать и переживать, как ребенок, не каждому удается. Это очень большое настоящее искусство, которое требует от автора, чтобы он сам обладал природно качествами ребенка и душой его. Можно быть большим художником, но быть ребенком, как Гайдар, не каждый может. В этом отношении М. Карим близко стоит к Гайдару, прекрасному художнику-ребенку. Это свойство сближает автора с читателем. Потому что маленький читатель разговаривает с самым умным своим ровесником. Это больше действует на его воображение и чувство, он больше переживает и больше воспринимает.
Эту особенность повести Карима надо считать его большой победой. До него в башкирской литературе почти что не было такого увлекательного, интересного собеседника с детьми. Многие башкирские писатели не умеют с детьми так просто, искренне и задушевно говорить. Они или читают им сухую дидактику, или впадают в сюсюканье с ними.
Поэтому появление «Света нашего дома» – очень радостное явление в детской литературе Башкирии, в этом темном царстве скучных и халтурных книг. Этот свет нашего дома горит горьковским умом, горьковской серьезностью перед детьми, наследниками большой жизни. Литературная критика, можно сказать, преступно молчит об этом чрезвычайно важном вопросе. Для детей пишут чужие для них люди, не обладающие ни талантом, ни психологией, ни педагогикой, даже и ни долгом.
А об этом долге еще Белинский говорил, спрашивая: что нужно детскому писателю? Отвечая на этот вопрос, он создал образ писателя, который имеет право писать для детей. У этого писателя «... душа благодарная, любящая, кроткая, спокойная, младенчески-простодушная, ум возвышенный, образованный, взгляд на предметы просветленный и не только живое воображение, но и живая поэтическая фантазия, способная представить все в одушевленных, радужных образах. Разумеется, что любовь к детям, глубокое знание потребностей, особенностей и оттенков детского возраста есть одно из важнейших условий».
Мустай Карим со своей повестью доказывает, что он имеет право писать для детей. У него есть эти качества. Поэтому хорошая книга его для детей интересна и для взрослых. Потому что в каждом движении героев, в их поступках видишь свое неповторимое, светлое детство.
Читая повесть Карима, через просветленный взгляд Ямиля на предметы, через его поэтическую фантазию на все явления, через представления его все в одушевленном радужном виде – смотрит на тебя твое детство.
Что такое мещанство?

  1. Человек, который выдумал себя...
    Читаешь «Жизнь Клима Самгина» и удивляешься – почему так интересна эта книга о самом скучнейшем человеке на свете? Почему она названа Жизнью Клима Самгина, у которого не было жизни?
    Жизнь и Самгин – понятия несовместимые, ибо жизнь – борьба за человеческое счастье, а Самгин в ней не борец. Никогда и нигде!
    Недаром же Горький сначала назвал свою книгу «Историей пустой души» и лишь потом дал ей философическое название – Жизнь. Это по-горьковски глубоко и емко. Оно связано с главной мыслью «прощального» творения Горького, о которой он писал другому крупнейшему художнику и мыслителю, Стефану Цвейгу: «В настоящее время пишу о тех... людях, которые, как никто иной, умели выдумать свою жизнь, выдумать самих себя».
    Эта тема о мещанстве – одна из главных тем в творчестве Максима Горького – тема о трагической судьбе той части русской интеллигенции, которая изменила делу революции, делу народа и потеряла свою родину, потеряла свое счастье, потеряла право жить. Конечно, будучи великим реалистом, Горький не ограничивается только этим, он изображает в своем произведении сорокалетнюю жизнь России, начиная с первых марксистских кружков, кончая Великой Октябрьской революцией, и показывает в нем судьбу около «восьмисот персон...».
    Основной фигурой среди этих людей выделяется Клим Иванович Самгин, которого Горький с великой художественной силой бросил в огромное море русской жизни. И в течение сорока лет плавает в нем этот пустой «поплавок», считая себя самым оригинальным и умным человеком, исключительной личностью!..
    Алексей Максимович наделил его такими всевидящими очками, что все крупные исторические события, все кровавые жертвоприношения и все «ходынки» русской жизни отражаются через эти очки.
    Все видит, все слышит Самгин, везде он бывает, и всему он невольный свидетель! Почему? Потому что он подвижен! Подвижен он, как ртуть, на поверхности событий, мыслей и чувств, на поверхности героических и «страшных лет России». Об этом очень верно сказал Луначарский:
    «Не будучи социально связан ни с каким классом, не будучи прикреплен прочными корнями ни к какому делу, ни к какой местности, напротив, беспокойно ища себе места, Самгин – и социально, и топографически плавает; кружится... Движимый внутренним недовольством, неопределенностью своего положения, страхом быть осужденным за политическую бесцветность, Самгин суется всюду, где что-нибудь начинает гореть и кипеть...»
    И это очень естественно. Это не ради воли самого автора, не ради удобства художественных приемов его. В образе Самгина нет ничего случайного, все в нем существенно, характерно и важно.
    Даже такие, казалось бы, портретные детали, как его всевидящие очки, несут очень большую художественную нагрузку: они способствуют раскрытию в нем существенных внутренних черт. Эти «дымчатые очки» с самого детства сопровождают его всю жизнь, придают его внутренней пустоте вес и важность. Самгин не расстается с ними и тогда, когда они уже потеряли свое оптическое назначение, но еще служат для морально-политического очковтирательства. Действительно, «на душу надеты» они... Но Алексей Максимович очень искусно снимает их перед разными зеркалами...
    Интересны и эти зеркала в жизни Клима Самгина! Так он, увидев через зеркало своего врага большевика Кутузова в самый трудный момент, наслаждается тайным мучением его... Перед зеркалом он любуется самим собой, точно древнегреческий Нарцисс; любуется своей благообразной внешностью, любуется отражением своего ума! Нарцисс, как известно, влюбившись в себя, зачах и превратился в цветок, вечно носящий его имя. А Самгин, благодаря гениальному искусству Горького, превратился в бессмертный тип «цветущей пустоты», в тип духовного уродства, в тип социального предательства и стал в ряду с такими типами мирового значения, как Дон-Кихот и Дон-Жуан, Отелло и Гамлет, Фауст и Мефистофель, Растиньяк и Обломов, а по своему духовному родству – рядом с Тартюфом и Иудушкой Головлевым. Но Самгин гораздо сложнее, тоньше и вреднее, чем Иудушка Головлев. В Самгине воплощено очень много общечеловеческих пороков, которые тысячелетиями вырабатывались в людях. Но они у него глубоко скрыты и находятся в потенциальном виде. Поэтому люди еще долго будут узнавать через эти горьковские зеркала свои «родимые пятна»: узнавать в себе некоторые черты Самгина...
    Деяние человека в нем заменено бесцельной, бесполезной подвижностью. Через судьбу Самгина, опустошая и разрушая его личность, проходит вся судьба России, судьба большевистской партии и народа, насыщенная тревогой и напряженностью трех революций. И мечется Самгин между этими тремя революциями, как между тремя соснами, не видя их экономических корней, не определяя их социальные стержни, не понимая их бурного политического шума. Он левой рукой помогает делу большевиков, а правой – готов предать их каждую минуту, потому что по природе своей он не революционер, а враг революции. «Революционером» он стал только потому, что «дом, где он жил, находился между двумя баррикадами», а он любил казаться большим деятелем, любил обратить внимание людей на свою особу, если это безопасно для его существования. Это возвышает его перед другими. А искренно в душе своей он пришел только к такому выводу, что «революция нужна для того, чтобы уничтожить революционеров!..» Нет у него большой человеческой цели, нет у него своего политического убеждения. Верит он только себе и верен в своем предательстве. Это его природа, социальная сущность. Такой человек не способен к героическому делу, не способен к самоотверженности и самопожертвованию. Он – мещанин, паразит на здоровом теле народа и далек от понимания роли народа в этих революциях, который изображается в «Жизни Клима Самгина» активным создателем живой истории, создателем материальной и духовной культуры, борцом за свое настоящее возрождение, за свое счастье.
    В этой борьбе между старым и новым миром отвратительная фигура Самгина, эта черная очкастая змея, подвижная и ядовитая, которая, говоря словами Писарева, «кусает свой хвост и изображает собой эмблему вечности, из которой нет выхода».
    Почему Самгин превращается в такую змею? В чем причина этого? Откуда, как и в каких условиях появляются такие люди?
    Об этом поговорим в следующей статье.

  2. Да был ли мальчик-то?..
    Человек не рождается подлецом.
    Горький своими глазами видел рождение человека, даже своими руками помогал родиться ему, пел прекрасную песню о нем и впервые в мире писал с большой буквы слово – Человек, и впервые утверждал, что «Человек – это звучит гордо!».
    Самгин тоже был человеком, когда его рожала мать. Но родители начали его выдумывать с первого же дня существования, крестили его с выдуманным именем, и начал он дышать неестественным воздухом, насыщенным ложью своей среды, начал слушать с самого детства разную болтовню о народе, что народ – стадо овец, что историю творят герои, что судьба мира в руках сильных личностей и т. п.
    Неискренность и ложь питали душу ребенка. Ложное слово в маленьком сердце делается большим, и ребенок сам начинает выдумывать. Но «взрослые находят, что он выдумывает именно тогда, когда он говорит правду». А когда он действительно выдумывает, взрослые внушают ему, что он исключительный, особенный, умный. Правда мешала мальчику, надо было лгать, надо было лицемерить и маскировать эту ложь. Итак, для него правда стала ложью, а ложь – правдой!
    Рано состарился мальчик душой от такой неестественной жизни. Потому что всему свое время, говорит народ, который является величайшим педагогом! Ведь и вправду, ребенок красив своей детскостью, как старики своей мудростью. Родители, лишающие ребенка этой красоты, делают непоправимую ошибку. Сверстники не любят его за эту глупую старость, и он уходит от них, замыкается в себе. А это укрепляет в нем самомнение, убеждение в своем превосходстве, в своей исключительности. За счет опошления, упрощения и унижения других он украшает себя и возвышает свое эгоистическое «Я». Но другие от этого не становятся серыми, как он сам, а продолжают жить своей детской жизнью. А это раздражает его самолюбие, возбуждает в нем зависть к тем, кто одареннее, способнее и ярче его. Зависть и заставила Самгина мстить человеку, разоблачать чужую слабость и выдавать товарища, не выдавая себя. Чтобы это низкое чувство предательства не мучило его совесть, он научился скрывать это от самого себя и от других. Так он спасает свою мнимую честь и снимает с себя ответственность перед другими. Так воспитывается в нем животный страх за себя и бесстыдное равнодушие к окружающему. Сводить на нет каждую свою подлость становится привычкой, природой его. Помните, когда утонул Борис Варавка, его товарищ, и он сбежал от него, спасая себя, появляется очень удобное оправдание: «Да был ли мальчик-то? Может мальчика-то и не было?» После этого каждый свой проступок он уничтожает для себя этой снотворной формулой и сбрасывает с себя всякую ответственность за содеянное им наяву...
    Такова страшная диалектика души Самгина. В этом вся мещанская психология Самгина, все правила поведения, выработанные уродливым воспитанием его социальной среды, семьи и гимназии. Здесь лежат все морально-политические корни его крайнего индивидуализма.
    В духовном формировании Самгина большую роль играли отчим и духовный отец его Тимофей Варавка, этот интеллигентный буржуа, хищник, чувствующий себя «хозяином жизни», который удивил Клима своей многозначительной каламбурной фамилией «турецкой»: «Бей-Непалкой Акопейкой-бей». Он учил его житейской мудрости. От него слышал Самгин, что «народ – губошлеп», а «интеллигенция – лошадь истории». И это определяет отношение его к себе и народу.
    Большое значение в формировании политических взглядов Самгина имел также учитель и наставник его Томилин, этот торговец идеями, циник и скептик, который «все на свете превращал в слова» и занимался «языкоблудием». Утверждая неизбежность зла, как и Ницше, он дарвиновский закон борьбы за существование животных превратил в социальный закон борьбы за власть. Эта философия «сверхчеловека», этот культ преклонения перед сильными личностями очень важны для понимания дальнейшего развития самгиновского индивидуализма. «Медные афоризмы» Томилина стали посохом в жизни Клима. Этими афоризмами – готовыми высказываниями других – говорил он с людьми в течение всей жизни, ими он маскировал отсутствие своей собственной мысли, отсутствие своего убеждения, отсутствие своего знания. Ими, этими афоризмами, он блистал перед женщинами, до которых он был большим охотником, не хуже прославленного Дон-Жуана. Конечно, и любовь для него является только цепью физиологических процессов, отдыхом от разных событий.
    Как и Томилин, Самгин тоже «все на свете превращает в слова», даже чувства дружбы и любви. Отрицание всего – скептицизм Томилина весь вошел в него. Он тоже вслед за своим учителем повторял, что «путь к истинной вере лежит через пустыню неверия». Этим он прикрывает свою неспособность к глубокому познанию. Что требует большого творческого, напряженного труда, Самгин уничтожает для себя, опошляет и упрощает. Самое человеческое качество – радость фаустовского познания, радость творческого труда и удовлетворения им – Самгину недоступны и непонятны. Нет у него глубокого интереса ни к чему, кроме поверхностного, дилетантского любопытства. И даже это любопытство у него показное. Работоспособность и трудолюбие не привились в нем с детства. Нет у него ничего крепкого, цельного, человеческого.
    Вот почему он стал извивающейся змеей и везде, всегда сменяет свою кожу. Потому, что «змея, которая не может сменить кожу, погибает». А ему, конечно, не хочется так быстро затеряться, хотя он, как щепка, плавает в море жизни. И он, как важная муха на рогах вола, работающего целый день, хочет сказать истории: «Землю пахал!» Далее еще увидим, как он пашет...

  3. «Рожденный ползать – летать не может»
    Духовная нищета Самгина особенно ярко обнаруживается тогда, когда Горький сталкивает его с огромным духовным богатством народа, с его творческой силой. Для Горького «народ – не только сила, создающая все материальные ценности, он – единственный и неиссякаемый источник ценностей духовных, первый по времени, красоте и гениальности творчества философ и поэт, создавший все великие поэмы, все трагедии земли и величайшую из них – историю всемирной культуры».
    Таким и изображается на страницах «Жизни Клима Самгина» образ этого великого философа и поэта в лице Ирины Федосовой, в песне Федора Шаляпина, в «крылатой душе» Осипа Ковалева. И как жалок Клим Самгин, когда перед ним появляется добрая и мудрая старушка с «улыбчивыми детскими глазами» – Ирина Федосова, эта народная поэтесса, знаменитая вопленица и сказительница древнерусских былин, которая в своей памяти держит тридцать тысяч стихов, больше, чем в гомеровской «Илиаде»! С большой любовью описывается Горьким «это чудо», эта живая Россиада. Голос ее потрясает даже Самгина. Он очень своеобразно слушает, как «полился необыкновенно певучий голос, зазвучали веские, старинные слова. Помимо добротной красоты слов было в этом голосе что-то нечеловечески ласковое и мудрое, магическая сила, заставившая Самгина оцепенеть с часами в руке».
    Но как думает Самгин о себе, когда «из прожитых веков, поистине чудесно долетает до него оживший голос героической древности?» Думает ли он, действительно, о высоком, человеческом? Чувствует ли он в себе гордость за своих героических предков, за историческое прошлое своего народа? – Нет, конечно! Потому что нет у него кровной связи с народом, с его прошлым. Он чужак, пришелец какой-то. Нет у него своего народа, и не может быть в нем национальной гордости. Недорого ему прошлое народа, чуждо его настоящее, и он не способен мечтать и о будущем. Чужды такому человеку стоны и «чаяния народные». Поэтому ему кажется, что Некрасов и другие писатели «действительно обладали странным чувством, которое казалось им любовью к народу». Любовь к народу для Самгина – выдуманное чувство... Он был способен в этот час перед народной поэтессой только на одно – думать о своей личности и надеяться, что, «может быть, вот так же певуче лаская людей одинаково обаятельным голосом, – говорит ли она о правде или о выдумке, – скажет история когда-то и о том, как жил на земле человек Клим Иванович Самгин...» Но такое бессмертие дал ему только Алексей Максимович. И «Самгин почувствовал, что еще никогда не был он таким хорошим, умным и почти до слез несчастным, как в этот странный час, в рядах людей, до немоты очарованных старой, милой ведьмой, явившейся из древних сказок в действительность, хвастливо построенную наскоро и напоказ».
    Такая сентиментальность утешает мещанина, дает ему любимый им покой, наслаждение своей чувствительностью. Он не способен идти дальше этого. Потому, что «рожденный ползать – летать не может...»

  4. Поет только тот, кто живет
    Мещанин любит покой.
    Но мощный и грозный голос Шаляпина нарушает этот болотный покой Самгина, рождает в нем тревогу и страх перед революцией. Он с ужасом чувствует, что в голосе Шаляпина звучит эхо народного гнева, эхо разъяренной народной стихии.
    Прекрасно описывает Горький эту символическую картину, когда Самгин сидит в московской гостинице и слушает великого русского певца:
    «... Голос этот с поразительной отчетливостью произносил знакомые слова, угрожающе раскладывая их по знакомому мотиву. Голос звучал все более мощно, вызывая отрезвляющий холодок по спине Самгина, и вдруг весь зал точно обрушился, разломились стены, приподнялся пол и грянул единодушный, разрушающий крик:
    Эх, дубинушка, ухнем!
    ... Самгина подбросило, поставило на ноги. Все стояли, глядя в угол, там возвышался большой человек и пел, покрывая нестройный рев сотни людей.
    ... Казалось, что голос его стал еще более сильным и уничтожающим, Самгина пошатывало, у него дрожали ноги, судорожно сжималось горло... а из угла, от большого человека, плыли над их головами гремящие слова:
    На цар-ря, на господ
    Он поднимет с р-размаха дубину!
    — Э-эх, – рявкнули господа, – дубинушка, ухнем!
    Придерживая очки, Самгин смотрел и застывал в каком-то еще не испытанном холоде. Артиста этого он видел на сцене театра в царских одеждах трагического царя Бориса, видел его безумным и страшным Олоферном, ужаснейшим царем Иваном Грозным при въезде его во Псков, – маленькой, кошмарной фигуркой с плетью в руках, сидевшей криво на коне, над людьми, которые кланялись в ноги коню его; видел гибким Мефистофелем, пламенным сарказмом над людьми, над жизнью; великолепно, поражающе изображал этот человек ужас безграничия власти. Видел его Самгин в концертах, во фраке, – фрак казался всегда чужой одеждой, как-то принижающей эту мощную фигуру с лицом умного мужика.
    Теперь он видел Шаляпина стоящим на столе, над людьми, точно монумент. На нем простой пиджак серокаменного цвета, и внешне артист такой же обыкновенный, домашний человек, каковы все вокруг него. Но его чудесный, красноречивый, дьявольски умный голос звучит с потрясающей силой, – таким Самгин еще никогда не слышал этот неисчерпаемый голос. Есть что-то страшное в том, что человек этот обыкновенен, как все тут, в огнях, в дыму, страшное в том, что он так же прост, как все люди и – не похож на людей. Его лицо – ужаснее всех лиц, которые он показывал на сцене театра. Он пел и – вырастал. Теперь он разгримировался до самой глубокой сути своей души, и эта суть – месть царю, господам, рычащая, беспомощная месть какого-то гигантского существа».
    Это лучший портрет Шаляпина, настоящего «Соловья Будимировича», написанный его великим другом и учителем. Жалко было не переписать его! Таким он и дорог нам, правдив, необыкновенно красив. Таким и представляешь Шаляпина, когда читаешь его переписку с Горьким, когда читаешь его слова о своем искусстве и о русской музыке, когда слушаешь его бесконечно дорогой голос по радио и чувствуешь себя русским, не будучи им, – и радостно становится от этого...
    Горький видел в Шаляпине «символ русской мощи и таланта», «первого Толстого в русском искусстве музыки».
    Без такого «гениального мужика» невозможно было обойтись Горькому в «Жизни Клима Самгина», где он так глубоко изображает эпоху пробуждения народа, его духовную мощь и силу его таланта. И не случайно сталкивается с этим «гениальным мужиком» духовный урод Клим Самгин в дни революционного подъема, когда Шаляпин от имени всего угнетенного народа поднял русскую «Дубинушку» на царя, на господ и звал своим неистощимым голосом:
    «Так иди же вперед, мой великий народ!..»
    А Самгин «сел и, схватясь руками за голову, закрыл уши...» Потому что голосом Шаляпина пела вся Россия. Для Самгина эта песня еще с детства звучала унылой панихидой, символом долговечности существующих отношений между людьми. Но теперь она звучала по-новому, и Самгин ужаснулся. Тревогу и страх вызывала в нем эта могучая песня, а действительной красоты и правды он не видел в ней и неспособен был видеть.
    Потому что в песне – душа народа, его сокровенные думы и чувства. В «Жизни Клима Самгина» с самого начала до конца звучит эта русская песня и живет своей бессмертной жизнью. И, действительно, слышится «то разгулье удалое, то сердечная тоска». Но она не понятна Самгину и чужда ему: он был таким человеком, который никогда в своей жизни не пел. Самгин только мог свистеть... Это очень характерно для его природы, лишенной внутренней красоты и жизни.
    В холодной пустоте его души не могла родиться песня. Красота в жизни и в искусстве для него была выдумкой человека, в котором Самгин старался видеть лишь пошлость. А люди пели вокруг него: пели – когда работали, пели – когда веселились, пели – когда убаюкивали детей и когда шли на смерть. Только один Самгин неспособен был петь – и войти в «крылатую душу» народа. Поет только тот, кто живет!

  5. Интересно также столкновение Самгина с «крылатой душой» Осипа Ковалева, этого вечного труженика и строителя жизни, образ которого Горький создал еще в рассказе «Ледоход», где он писал, что «готов идти за ним всюду, куда надобно, – хоть снова через реку, по льду, ускользающему из-под ног». И в «Жизни Клима Самгина» он изображается со своей артелью плотников. Артист своего дела, как и пекарь Коновалов, Осип везде оставляет следы своих «умных рук», он даже в Париже строил для европейцев русский павильон. А Самгин ничего в жизни не оставил, хотя он всегда думал (сидя даже в уборной) о своей значительности для человечества!..
    Осип в «Жизни Клима Самгина» уже осознал свою силу, и он ставит перед интеллигентом Самгиным свой смелый философический вопрос о месте человека в жизни:
    «Интересен мне, ваше благородие, вопрос – как вы думаете: кто человек на земле – гость али хозяин?»
    А Самгин со своей выученной важностью отвечает ему, что «жизнь человека на земле так кратковременна, что, разумеется, его надобно признать гостем на ней».
    Но ответ на этом приглаженном языке не удовлетворяет Осипа, слишком уж туманен он и расплывчато выдуман для него. Достоевский и Толстой яснее и проще проповедовали ему: «Терпи!», «Не противься злу насилием!»
    Слишком долго терпел он, Осип, и слишком много выдумывали для него такие проповеди! Но теперь его не обманешь.
    — «Ну, а если взять человека в пределах краткой жизни, тогда – как? Кто он будет? Вот некоторые достоверно говорят, что, дескать, «ЛЮДИ – ХОЗЯЕВА НА ЗЕМЛЕ», – настаивает Осип. И в этом вопросе звучит едкая ирония, превосходство бывалого человека и право быть настоящим хозяином жизни. И тут невольно вспоминаются слова машиниста Нила из «Мещан» Горького: «ХОЗЯИН ТОТ, КТО ТРУДИТСЯ!»
    Но Самгин далек от этой жизненной философии наступающего мира. Он способен только признать, что человек «хозяин своей силы». Под силой он, конечно, подразумевает себя, интеллигента, а не миллионную массу трудящихся Осипов. Но Осип уже знает себе цену, знает свою силу – «... тотчас же голос его заиграл звонко и напористо:
    — Значит, я – гость. И все мы, братцы, гости. Так. Ну, а какое же угощение нам? Гости – однако – не нищие, верно? Мы – нищие? Никогда! Мы – РАБОЧИЕ, РАБОЧАЯ СИЛА... Вот нас угощают войной...»
    Уничтожающе метко говорит Осип у Горького, когда Самгин своими словами моет кровавую руку империалистов, оправдывая эту захватническую войну тем, что она «явление исторически неизбежное». Такова уж его служба языкоблудия! Это типичное проявление в Самгине буржуазного шовинизма. И не трудно ему болтать выученные патриотические слова в тепле и сытости.
    Ничего не стоят ему слезы детей-сирот, оставшихся без отцов. Ничего не говорят ему бесконечные вдовьи вопли по искалеченным и потерянным на войне мужьям. И непостижимо для его ума горе матерей, пославших своих сыновей на гибель. После разговора с плотниками о войне он думает: «Какое дело ему до этих плотников и евреев? Почему он должен тратить время и силы?» И Самгин, отвечая на это, цинически восклицает: «Служение народу!»
    Таково отношение мещанина к народу, на шее которого он сидит и, надрываясь, кричит всему миру: Я, Я, Я!.. Мещанин, по словам Горького, «способен возвести свою зубную боль в степень мирового события, «Я» для этого паразита – все!» «Если я не за себя, то кто же за меня?» – вот что написано на лбу его! «Но если я только за себя – зачем я?» Об этом сам Самгин и думать не хочет.

  6. Может ли не любящий своего народа быть другом иных народов? Конечно, нет! Кто не может любить и ценить свой народ, тот не способен понимать и уважать достоинство и других. В этом отношении очень характерен для Самгина его буржуазно-шовинистический взгляд на малые народы России, особенно на башкир.
    Максим Горький не случайно затрагивает здесь вопрос о башкирском народе.
    Трагическая судьба этого народа, героически боровшегося за свою свободу, привлекала большое внимание русских писателей.
    Написав свою «Историю Пугачева», Пушкин был первым биографом Салавата Юлаева и в «Капитанской дочке» создал образ немого башкира, борца за свободу. Любовно относился Вл. Даль к башкирскому народному творчеству и писал на его основе свои поэтические очерки. В произведениях Аксакова прекрасно изображена богатая природа башкирской земли. О хищническом грабеже этой земли с возмущением писал Салтыков-Щедрин. Глубоко задумался об этом и Лев Толстой в своем рассказе «Много ли человеку земли нужно?» Но, восхищаясь мудростью этого народа, великий художник не смог дать правильный ответ, и в рассказе «Ильяс» противоречия Толстого, на которые указывал Ленин, не позволили ему верно решить вопрос о трагической судьбе этого народа. Проблема башкирской земли волновала Глеба Успенского и Мамина-Сибиряка. Почти все творчество Ник. Крашенинникова посвящено судьбе «угасающей Башкирии». С большим уважением и любовью писали о башкирском музыкальном искусстве русские музыковеды и этнографы Руф Игнатьев и Сергей Рыбаков. Последний, например, в «Русской музыкальной газете» (за 1896 год) в своем музыкальном очерке, описывая красоту Уральских гор, среди которых живут башкиры, писал, что «фантазия и поэтическая мечтательность находят богатую пищу при созерцании таких картин. А когда башкир вспомнит, что рассказывают народные предания о былых делах, которые совершились среди этих же самых хребтов, долин и ущелий, вспомнит, как его предки поднимались на защиту своей свободы, воевали, побеждали и терпели поражения, как в течение ряда годов шум и гул восстаний и военных движений эхом наполняли все эти долины, ущелья и дороги родных гор, то сама собой слагается у него песня о памятных делах и славных предках и выливается она в стройных рифмах и поэтических мелодиях, свидетельствующих о богатом творчестве этого народа. Много невзгод и несчастий перенес этот настрадавшийся народ, много сотен тысяч сынов его погибло в роковой борьбе с поработителями его свободы. Много сокровищ, много земель отняли у него его повелители... но свежа еще и бодра его песня, свободна и чарующа его мелодия, как свежа и свободна, и чудна та природа, среди которой он живет».
    Так сочувственно и гуманно, по-братски тепло относились передовые русские люди к башкирскому народу, который первым соединил добровольно свою судьбу с судьбой великого русского народа и вместе с ним шел на славные дела, вместе с ним делил хлеб и соль, вместе с ним боролся за настоящую свободу и дружбу.
    Не мог обойти и Горький в своем творчестве этот народ, прикованный к скалам древнего Урала за свое свободолюбие и терзаемый двуглавым хищником орлом царского самодержавия, который свыше трехсот лет сидел на груди этого Прометея!..
    Горький еще в ранний период своего творчества в «Нижегородском листке» (за 1896 год) напечатал свою «башкирскую легенду – «Немой» – о всегда улыбающемся, смеющемся лице — Юзгляре, который лишился языка и «все только смеялся своими глазами, в которых было много огня», и от смеха которого «было стыдно». Потому что весь избитый и беспомощный Юзгляр «все смотрел в небо... где летают свободные орлы... указывал туда и печально вздыхал... от чего на глазах его явятся слезы». Но никто его не понимал. А он «улыбался своей бешеной улыбкой» и тогда, когда «глаза его выклевывали орлы и вороны...» Отняв у него жизнь, над его растерзанным телом насыпают высокий курган, но зимой встает он из-под песка и улыбается, «когда вьюга летала вокруг него и пела ему свои волчьи, страшные песни, а он плакал, слушая ее, плакал горько, как ребенок... и все звал к себе... и смотрел исклеванными глазами в небо...»
    Так иносказательно и романтично изображается молодым Горьким жажда свободы этого народа.
    А в «Жизни Клима Самгина» Горький уже реалистически разоблачает хищническую политику царского правительства, которое, своеобразно бросив столыпинские петли на шею башкирского народа, вырвало из-под ног его родную землю и этим осудило целый народ на физическое вымирание.
    Позорную роль в этом грязном деле сыграла и реакционная буржуазная интеллигенция, которая изменила передовым революционным традициям русской мысли и бесстыдно поддерживала политику правительства.
    Глубоко типичны в этом отношении разговоры в «Жизни Клима Самгина», когда Иноков, явившись из Оренбурга, рассказывает в редакции газеты Варавки свои впечатления о путешествии по Персии и Башкирии.
    — «Вот эти башкиры, калмыки – зря обременяют землю. Работать – не умеют, учиться не способны. Отжившие люди. Персы – тоже», – говорит Иноков. А Варавка цинически подзадоривал:
    — Что ж, по-вашему, куда их? Перебить? Голодом выморить?
    — Осенние листья, – твердил Иноков, фыркая носом, как бы выдувая горячую пыль степи.
    «Осенние листья», – мысленно повторял и Клим Самгин. Но очень своевременно звучат после этого разговора слова революционерки Елизаветы Спивак, напоминая о гуманитарной традиции русской литературы по отношению к другим народам. Но Самгину и его коллеге чужда эта традиция. В этом больше убеждает нас поездка Самгина с англичанином Крейтоном в Башкирию. Для него нет ничего в этой стране, кроме дикости. Кроме этого он ничего хорошего и не ищет в ней. Вот какое ощущение испытывает он, оказавшись в Уфе:
    «Город был какой-то низенький, он точно сидел, а не стоял на земле. Со степи широкой волною налетал ветер, вздымая на улицах прозрачные облака черноватой, теплой пыли. Среди церковных глав Самгин отличил два минарета и только после этого стал замечать на улицах людей с монгольскими лицами. Река Белая оказалась мутно-желтой, а Уфа – голубоватее и прозрачней. На грязных берегах лежало очень много сплавного леса и почти столько же закопченных солнцем башкир в лохмотьях. В общем было как-то непоколебимо, навсегда скучно, и явилась мысль, что ... Кутузовы и другие люди этого типа рискуют свободой и жизнью – бесполезно, не победить им, не разрушить эту теплую пыльную скуку. Уныние не столько тяготило, как успокаивало. Вспомнилось стихотворение Шелли «Озимандия»:
    «Пустыня мертвая и небеса над ней...»
    Как верно рисует Горький восприятие Самгиным внешнего мира и природы! Только самгинские глаза могут видеть природу такой голой и опустошенной!.. И как уместно, что Самгину вспомнились эти стихи Шелли, так хорошо раскрывающие его психологию пустоты. Когда-то в пустынях Египта был найден обломок статуи царя Озимандия, на котором сохранилась надпись:
    «Я Озимандия, я царь царей,
    И этот город мощный есть свидетель
    Чудес, соделанных рукой моей».
    Но для Самгина «нет города», «кругом нет ничего... Глубокое молчание... Пустыня мертвая и небеса над ней...» Нет и народа, который построил на высокой горе этот город. Есть на свете только сам Самгин!..
    А большевики Кутузовы уже сеяли на этой земле ленинские «искры» и думали о другом, думали решительно и смело превратить этот город в социалистический маяк, «освещающий путь к освобождению народов Востока».
    А Самгин в это время ходит по «храмам московского кулинарного искусства» за ловлей нужных ему фраз из
    «разноголосого говора солидных людей, хмельных от сытости», которые, распутничая и обманывая, пьют из хрустальных бокалов слезы народа и, цинично хрипя, кричат о нем:
    — «Там – все наше, вплоть до реки Белой наше!.. От Бирска вглубь до самых гор наше! А жители там – башкиры, дикари, народ негодный, нерабочий, сорье на земле, нищими по золоту ходят, лень им золото поднять...»
    Их дамы тоже интересуются такой «экзотической» страной, где у некоторых миллионеров «башкирской земли целая Франция», и спрашивают на каком-то нерусском языке: – «Тюда нюжни дольго поиехат?» А им отвечают: – «Ну чего там долго! Четверо суток на пароходе. Катнем по Волге, Каме, Белой, – там, на Белой, места такой красоты – ахнешь, Клариса Яковлевна, сто раз ахнешь!..»
    И эти «ценители красоты» видят самую высшую красоту в политике вешателя: «Столыпина я одобряю, он затеял дело доброе, дело мудрое. Накормить лучших людей – это уже политика европейская. Все ведь в жизни нашей строится на отборе лучшего, – верно?..»
    Самгин готов отвечать на это утвердительно. И он с удовольствием отмечает, что «революция научила людей оригинально думать, откровенней», – и это ему нравится. Такова уж его природа! Таково же и его отношение к этому народу, составленное из таких цинических фраз.
    Ведь такое же отношение к башкирскому народу, изображенное Горьким в «Жизни Клима Самгина», было и среди татаро-башкирской буржуазной интеллигенции. Например, Гаяз Исхаки, впоследствии убежавший в Турцию, в то время со злорадством писал, что «недалек тот день, когда на могиле последнего башкира будет играть последний кураист...» Такой же ненавистник трудящегося народа лжеученый Г. Баттал не постыдился сказать гнусные слова об этом народе, будто «башкиры портят природу так же, как и моль, которая завелась на добротном ковре...»
    Так что Самгин не одинок был в своей пошлости. У него было много двойников, которые умели так же оригинально унижать этот народ и на других языках. Долго они издевались над трудящимся народом своими бесстыдными словами, издевались над его богатым языком, считали этот народ неспособным к труду и творчеству, старались не видеть огромное духовное богатство, которое выражалось в его веками созданных героических эпосах, в его исторических, глубокосодержательных и поэтически сильных песнях, в его мудрых сказках и легендах, пословицах и поговорках, которыми восхищались русские писатели, также и великий татарский поэт Г. Тукай, основоположник башкирской литературы М. Гафури, звали беречь это неисчерпаемое сокровище народной мудрости. Но враги его не переставали лаять и клеветать на него и после революции, живя в эмиграции за границей. Об этой же интеллигенции гневно писал Горький, что она, «живя за границей, клевещет на Союз Советов, организует заговоры и вообще занимается подлостями, эта интеллигенция в большинстве состоит из Самгиных».
    Много вреда принесли они, двойники Самгина, и внутри страны, скрывая свое истинное лицо под маской, всячески вредили делу народа, делу партии, делу возрождения страны. Но в этой стране действовало гордое слово Горького: «Если враг не сдается – его уничтожают».

  7. Наконец, к чему же пришел Самгин?
    К полному духовному вырождению! Каждый период развития его личности, оторванной от жизни народа, был ступенью падения, одичания и разрушения этой личности. Действительно, он превратился в «цветущую пустоту».
    Чему же научил его безжизненный опыт? Только одному – искусству предателя и провокатора! Всегда он находился на грани предательства.
    Чему же он верил? Ничему, кроме своей выдумки! Он был способен укрываться от солнца и верить, что закрыл солнце. В этом вся его правда, вся сущность, которая называется САМГИНЩИНОЙ или МЕЩАНСТВОМ.
    «Мир – враг человеку», – сказал Диомидов, один из его двойников, и Самгин в этих трех словах слышал свою правду».
    Не было у него ни дружбы, ни любви, ни жизни. Он не нашел себе места в жизни, хотя стремился занять в ней наполеоновское место. Отсутствие в нем большой человеческой цели сделало его жизнь бесцветной, серой и выдуманной. Для него сущность жизни, действительно, сводилась к возне с самим собой, утверждению в ней своей больной личности. Кто ему мешал в этом, он всех старался разоблачать, но каждый раз разоблачал самого себя. Свою аполитичность он осознал как свободу, но он был рабом своей выдумки. Попытка стать писателем показала лишь бездарность его. И философическая книга «Жизнь и Мысль» не удалась ему, и не могла она родиться у человека с заплесневелой и безжизненной мыслью, хотя он считал себя мыслителем не ниже веховцев и Струве, даже выше их. Но ничего у Самгина не получилось!.. «Жизнь обтекает меня, точно река – остров, обтекает, желая размыть», – грустно признался даже сам Самгин!
    Важным, но трусливым «канатоходцем» прошел он над жизнью без Родины, как тот пришелец в восточной притче, «который, сидя под солнцем, на скрещении двух дорог, горько плакал, а когда прохожий спросил, о чем он льет слезы, – ответил: «От меня скрылась моя тень, а только она знала, куда мне идти...»
    Очень характерно для понимания обывательско-мещанской природы Самгина и отношение его к картине Иоронима Босха, – глазами этого художника он смотрит на мир и видит во всем только чудовищное уродство, истерию, а не историю.
    Итак, логическое развитие его буржуазного индивидуализма приводит Самгина к теории «СВЕРХЧЕЛОВЕКА» Фридриха Ницше. Со своей яростной проповедью борьбы сильных за власть, проповедью безудержного индивидуализма Ницше был духовным отцом фашистов. Но Самгин не был способным к такой активности, хотя он фактически стремился к этому «сверхчеловеку» Ницше. Вообще он страдал манией величия, бредил о великих людях. И он в своем бесстыдстве дошел до того, что великого вождя народов Ленина считал своим «личным врагом», а его соратников – «учениками недоучившегося студента...»
    Но история с Самгиным не считалась! Колесо истории раздавило эту слизистую жабу, выскочившую на путь революции из мещанского болота, чтобы преградить дорогу революционного народа и остановить наступление новой эры человечества! – и он превратился в «грязный мешок костей...»
    Таков финал жизни Клима Самгина.
    Да был ли сам Самгин? Может, Самгина-то и не было? – Так могут спросить только двойники его, которых Горький с гениальной зоркостью изобразил в знаменательном сне Самгина.
    И этот сон предупреждает людей быть бдительными, когда враг не спит, распространяет истерическую клевету на нашу жизнь, на наши гигантские достижения и по-обывательски злорадствует над нашими ошибками и трудностями и всячески старается вредить нашему делу. Природа мещанина, нашего скрытого врага, до мельчайших движений изображенная Горьким в образе Самгина, много раз подтверждалась самой жизнью. Самгин по-разному проявлял себя и доказал, что он, враг, «заслуживает непрерывного внимания к нему».
    Был Самгин, и он был раздавлен. Но самгинство осталось еще, хотя нет уже для него той социальной почвы, которая породила самого Самгина. И это самгинство имеет разнообразные защитные цвета, змеиные видоизменения. «Самгинство тоньше, летучее, – писал Луначарский. — С целостным Самгиным сладить будет легче; с самгинством частичным, а иногда заползающим в здоровую натуру, словно какой-нибудь микроб, сладить труднее. Тут художественный образ Самгина часто будет полезен самым непосредственным путем».
    В этом великое воспитательное и познавательное значение «Жизни Клима Самгина». Кто знает эту «Жизнь», тому легче будет познавать мещанина, двойников Самгина и бороться с ними. А нам, молодежи, надо бороться с остатками мещанства беспощадно, на каждом шагу, везде. Это есть прощальный завет нашего учителя жизни – Горького, настоящего борца за Человека, свободного, красивого и творящего.
    Эту книгу нельзя не читать.
    Она действительно является великим памятником великой революционной эпохе нашей страны и бессмертному хозяину жизни – народу. Эта книга о рождении новой, никогда не бывалой интеллигенции вместо уходящей трагически из жизни – в предсмертных судорогах и схватках. Перед нашими глазами проходит множество людей, разнообразных характеров, представителей разных слоев и разных высот – начиная с кухарки Анфимьевны и кончая царем Николаем с его Распутиными и Столыпиными. И все эти глубоко индивидуальные, «типические характеры в типических обстоятельствах даются Горьким в глубоких социальных обобщениях, в напряженном движении. Это действительно диалектика характеров, диалектика сложной интимно-политической жизни «восьмисот персон!» Это жизнь книг, жизнь музыки, жизнь мыслей и чувств. Это живая история народа и огромная художественная энциклопедия жизни.
    В изображение этой жизни Горький вложил весь свой богатый опыт, всю силу своего таланта, все свое знание человеческой культуры – с древних времен до наших дней. Читаешь «Жизнь Клима Самгина» и удивляешься пластически изображенным людям, живым, зримым и физически ощутимым. Каждый имеет свой язык, свое лицо, свою походку, свои привычки и жесты – все, что требовал Горький-критик от писателя, то классически сделал сам, как художник-человековед.
    ... Вот почему интересна эта книга, мудрая, сильная, широкая, как сама жизнь.
    12/VII—1958.

О молодых поэтах
Дорогие товарищи!
Я, конечно, хотел бы слышать здесь, чтобы о нас – о молодых поэтах – вам говорил наш старший, опытный, большой поэт. Это было бы гораздо интереснее и вам – слушателям наших выступлений, и нам – выступающим перед вами. Потому что самому говорить о себе – неинтересно и неудобно. Я ведь могу и обманывать вас – т. е. перехвалить своих товарищей по перу и создать неверное мнение о них своим пристрастием (А молодые всегда склонны к преувеличению, к пристрастию.).
А со стороны, как говорят, лучше видно. И это было бы полезнее и нам – видеть самих себя глазами большого, опытного, бывалого мастера слова.
А еще лучше было бы, если бы о нас говорил строгий товарищ – критик. Ведь литературу создают три человека: писатель, читатель и критик. По-моему, они не могут и не должны жить друг без друга. Но все-таки живут иногда: то писатель – без читателя, как генерал без армии, если его книги пылятся на книжных полках и в складах Башкниготорга; то читатель – без писателя, который и не интересуется своей национальной культурой и не знает даже родной язык, свою литературу и свое искусство.
Есть у нас еще и такие критики, которые отстают и от писателя, и от читателя. Критика вообще отстает у нас от литературы. Об этом много говорилось и на втором, уфимском пленуме оргкомитета Союза писателей Российской Федерации, и на прошедшем только на днях съезде писателей Башкирии.
А между тем пленум и съезд писателей отметили, что молодая башкирская литература, рожденная бурей Октября, выросшая в борьбе за нового человека в годы славных пятилеток и возмужавшая в Великой Отечественной войне, вышла уже на всесоюзную арену и стала достойной внимания мирового читателя: теперь ее читают наши многомиллионные друзья за рубежом – и в странах Европы, и в странах Азии. Но нашей литературе нужен еще «и берег турецкий, и Африка нам нужна». И недалек тот день, когда наших башкирских писателей будут читать на всех языках мира. Порукой тому – великий русский язык, язык Пушкина и Горького, язык всерастущей дружбы народов!..
Ну вот – я и увлекся.
Вернемся в Башкирию, в сегодняшний день, в этот зал – к творчеству молодых, без которого нельзя и мечтать о будущем. А оно, будущее литературы, связано и с количеством, и с качеством новых, молодых сил, идущих в литературу.
Нам нужно больше и больше «разных и хороших поэтов». Этого требует небывалый до сих пор духовный рост нашего народа и эстетическая потребность его.
Ведь руки народа совершают чудеса! Уже третий наш спутник летает вокруг Земли. Скорость его определяет развитие нашей жизни (Наверное, скоро мы справим сабантуй на Луне!..).
Вот такой дерзновенный полет человеческой мысли, вот такая любовь человека к обновлению жизни, вот такое стремление человека приблизить будущее и рождает нашу поэзию. И наша поэзия – действительно есть «езда в незнаемое» для открытия новых мыслей, новых чувств, новых поэтических образов и человеческих характеров.
Конечно, поэзия, она сама стара, как любовь. Но каждый поэт, как влюбленный, должен обновлять ее своим сердцем, преодолеть ее капризы, испытать райское блаженство и адские муки ее.
Иначе ты и не поэт!
Трудное дело у молодого поэта, когда еще и критика не подсказывает ему, как быть самим собою. Потому что критик у нас (хитрый он) признает только признанных.
Несмотря на все это, в башкирскую литературу идут новые и новые молодые поэты, некоторые из них сидят вот перед вами.
Задача моя и состоит в том, что я должен их познакомить с вами.
Будьте знакомы – вот перед вами молодой поэт Марат Каримов (Тор, Марат!).
Марат Каримов – один из интересных молодых поэтов, который пришел в литературу своей книгой стихов «Бөрөләр» – «Почки», пахнущей свежестью весны, солдатской молодостью и своеобразным юмором. Стихам его свойственна законченность и отточенность мысли, техническая завершенность, богатство новых и неожиданных рифм и ритмических интонаций, стремление к свободному, разговорному стиху. Каримову принадлежат едкие и меткие эпиграммы на своих собратьев по перу и сатирические стихи, выходящие в журнале «Һәнәк».
Он может и выдумать, но скажет по-своему. Есть у него свой голос, свой почерк, он постоянно и много работает над собой.
Хочется ему сказать, чтобы он больше обратил внимания на богатство башкирского языка, на музыкальность стиха. Иногда он думает по-русски и это ведет к тяжелым и неуклюжим речевым оборотам стиха.
Вообще, он на редкость работоспособный поэт-труженик и преодолеет все это. Последние стихи его говорят об этом.
Другой своеобразный и не похожий на Каримова поэт – это наш Рафаэль Сафин. Ему свойственны напряженность чувства, психологическое раскрытие лирического Я, драматизм повествования. Рафаэль Сафин хорошо чувствует слово, место и музыку слова, его силу воздействия.
Поэма «Тормош ҡушыуы» («По велению жизни») – правда жизни, правда движения чувств человека. Психология и драматизм. Иногда «буря в стакане», узость тем. Хорошие корни, будут хорошие листья.
Ангам Атнабаев. Своеобразие его в умении передать другим то, что он видит, чувствует, в легком юмористическом тоне.
Юмор его прост, народен и молод.
Стихам его присуща живая разговорная интонация, поэт хорошо владеет приемом лирического повествования. Иногда он кокетничает, теряет меру и изменяет правде жизни, играет, мельчит себя.
Об этом уже говорилось в статье «О тех, кто в пути».
Многого ждет от него читатель.
И мы ждем его хорошую книгу.
Абдулхак Игебаев – поэт-песенник. Песня его «Не скрывай, моя милая», которая поется по радио и в эстрадных концертах, – популярна.
Не всегда требователен к себе, а очень много пишет, ищет себя ощупью, критике товарищей не верит. Это его беда, слабость.
Миассар Басыров. Способный, ищущий новые формы. Но часто увлечение его формой ведет к литературщине. Надо идти от жизни. Нужна не искусственная глубина, а настоящая. Надо говорить без позы.
Очень радостно видеть среди нас талантливую поэтессу Катибу Киньябулатову, которая работает для детей. Несколько книг. А писать для детей особенно трудно и ответственно. Природа ребенка совсем отличается от природы взрослых, интерес ребенка чрезвычайно широк.
Надо быть матерью, другом его. Таким другом и является Катиба апа.
А для детей пишут иногда чуждые детям люди – вредно.
Надо знать их психологию.
Еще Белинский говорил:
— Что нужно детскому писателю?
Отвечая на этот вопрос, он создал образ писателя, который имеет право писать для детей.
У этого писателя «... душа благодатная, младенчески простодушная; ум возвышенный, образованный, взгляд на предметы просветленный и не только живое воображение, но и живая поэтическая фантазия, способная представить все в одушевленных, радужных образах».
Можно сказать, читая произведения К. Киньябулатовой, что она обладает многими этими качествами.
Вахитова Альфинур. Только что начинает писать. Стихи ее для детей – интересные, свежие, яркие. И поэма ее «Нөгөш буйында» получила хорошую оценку.
Многообещающая интересная поэтесса. Простота. Наивность. Богатство языка. Связь с устным народным творчеством. Близость к народным песням. Искренность.
Но нам, молодым литераторам, не хватает жизни!
Ближе к жизни! – это первое требование для нас.
Надо брать все от нее, и все отдавать.
ГОРЬКИЙ: «Не сосредоточивайтесь на себе, но сосредоточьте весь мир в себе».
«ПОЭТ – ЭХО МИРА, а не только —
НЯНЯ СВОЕЙ ДУШИ».
«Надо – ЖИТЬ, КРИЧАТЬ, СМЕЯТЬСЯ, РУГАТЬСЯ, ЛЮБИТЬ!»
«Одноэтажная улица» – новая книга стихов Г. Молодцова
Счастлив русский поэт! И как трудно им быть... Счастлив – за ним школа великих мастеров слова. Есть у кого учиться, и есть чему учиться. Есть язык, выработанный муками творчества многих поколений мучеников слова.
Трудно – его преследуют тени великих, которые создали «нерукотворные памятники», и настоящее поэзии, которую знают все народы. Все у русских поэтов на виду. Повторяться, открывать открытые ворота – нельзя.
Трудно быть современным русским поэтом и потому, что каким бы мощным ни был русский язык, на него из-за исторической миссии его, как языка межнационального, международного общения, падает неимоверная нагрузка. На него переводится вся мировая поэзия, вся мировая литература, на нем выходит столько изданий, что он невольно претерпевает инфляцию слов. Слова, словосочетания, поэтические образы, средства изображения быстро изнашиваются, теряют первоначальную свежесть, девственность, потому – и действенность.
Поэтому редко кому удается оживить слово, вернуть слову первозданную красоту, изначальную силу и быть самобытным русским поэтом.
Геннадий Молодцов как поэт интересен именно вот этой своей самобытностью. Он по своей природе очень русский поэт. Он русский и тогда, когда поднимает даже башкирскую тематику. Может быть, даже больше русский, когда он обращается к этому материалу.
Геннадия Молодцова лично я знаю прежде всего как автора «Песни о Салавате», которую я сам перевел на башкирский язык. «Песнь о Салавате» – это пока еще самое лучшее из стихотворений, написанных русскими поэтами о легендарном герое башкирского народа. Она написана с трогательной любовью, с проникновением в душу другого народа, в его историю и психологию. Жаль, что поэт дальше не разливает эту тематику.
Я прочел новый сборник Г. Молодцова и в нем мало вижу Башкирию – его родину, где он родился пишет. А ведь каждый поэт его склада интересен им насколько он может выявить свою родину. Без например, мы поэтически не вполне восприняли бы среднерусскую, рязанскую землю. А разве мог быть Есенин без рязанской земли, как Айвазовский – без моря?
Г. Молодцов – поэт, конечно, очень земной. Об этом говорит весь его сборник. Целый раздел его книги посвящен этой земле. Но земля эта иногда просто земля, без адреса, без географии. Хотелось бы видеть эту землю более конкретно, рельефнее – со своим лицом и названием.
Перехожу к конкретным замечаниям.

  1. «Земля». Стихотворение «Садовник», которым открывается сборник, не веское, без поэтического яблока. Просто ждать друзей-товарищей в свой сад и заявить о своей открытой душе – это еще не поэзия. Для этого не обязательно быть поэтом. И стихотворение «Живу на улице одноэтажной» – слишком одноэтажно. Эта улица очень часто ждет и студентов для уборки. Вот об этом стоило бы задуматься. Рабочие живут и в восьмиэтажках, но кто скажет, что они не «самые нужные»? Поэзию надо искать во всех этажах души человеческой. Тут нужна иная мерка. Сборник, по-моему, не следует называть «Одноэтажной улицей». «Земле» – тоже не хватает истинной поэзии. Заявить ей: «Ты – мать моя, и я навеки твой» – это слишком школьное «открытие».
    Поэтическое в сборнике брезжит «В тумане». Отсюда, по-моему, начинается поэтическое, свое Молодцова. В нем виден человек-хозяин. Хотя здесь еще лобовое решение, но все-таки это свежее и точное ощущение земли.
    А «По небу вешнему» – слишком сумбурное восприятие окружающего. Или это слишком глубокомысленное? Но я «люблю грозу в начале мая». Хорошо «После дождя». Молодцов умеет видеть яркое.
    «Взять бы лужу бережно руками
    И поставить в залах Третьяковки».
    Стоит! И «Лето», и «Сенокос», и «Урожайное», и «Песня пастуха – очень земные, красочные, сочные стихи. Они-то и определяют «Землю» – раздел книги.
    «Если друга примешь за врага» – дело плохо, это абсолютная истина, но не всякая истина поэзией быть может.
    «Кукушка» – хороша. Но нового тут я не вижу, кукует она вечное. А вот ее совсем по-новому открыл бы автор для русских читателей, если бы он знал и башкирскую кукушку. У нас, например, очень трогательное отношение к кукушке. Она – как символ одиночества, сиротства, и песня ее – песня грусти, а не «деревянное, нудное слово». Много башкирской печали связано с песнями о кукушке. Ее не уважают у нас только сатирики.
    «Голуби» – хороши, смелы, верны.
    «Первая гроза» – тоже, но тут есть и есенинское: «Май мой талый, май мой оголтелый».
    «Как хорошо на этой светлой улице», но «Под семицветной радугой-дугой» она так много протоптана, следов оригинального поэта на ней не видно. Так много сказано и о «березке русской», лучше уж читать Есенина. Стоит вспомнить и симоновские три березки у окна.
    «Брожу по Риге» – ничего. Лучше бродить, чем не бродить.
    А вот стихи «Съезд партии», «День выборов», «Родина милая», «В День печати» – написаны ли они рукой Молодцова? Меня они просто удивили своим провинциализмом. Риторичны они в самом худшем смысле, наивны, трафаретны. Как это так человек со вкусом не мог отличить, «что такое плохо и что такое хорошо?»
    «Сбежала талая вода» и такое вялое перечисление, бездейственность глаголов! В концовке формулировка Сталина: «Чем злее враг, тем он коварней и живучей!» перенесена сюда очень натянуто.
    А рядом с такими виршами идет такой хороший «Последний снегопад» и светит такое свежее «Осеннее».
    Как так уживаются в одном Молодцове два разных антипода? Значит, Молодцов еще мало требователен к себе.
    И в раздел «Судьба» попали такие рассудочные, декларативные стихи, несвойственные природе Молодцова, как «Я в жизнь пришел», «Всегда держу бумагу под рукой», «Вся жизнь моя», «У каждой жизни есть свои дороги», «День за днем» ... нельзя писать такому хорошему поэту такую скуку. Сколько тут имен существительных и никакой поэтической мысли.
    А судьба-то человеческая начинается здесь со стихотворения «По бездорожью», где и душевная напряженность, и динамика, и энергия, и мысль. Особенно богато стихотворение «Колос». Хочется перевести и такие стихи, как «Сидят листочки в почках», «О снах».
    Раздел «Признание» – самый цельный и человечный. Тут все естественно и просто в самом лучшем смысле. Поэт в этих признаниях «весь дитя добра и света». Стихотворение «Не верь» полно верой в торжество любви.
    Раздел «Память» не следует давать отдельно. Тут всего-навсего три стихотворения, одно из них – «Монголке» – как-то от литературы.
    Почему последний раздел назван «Песней Салавата» – не понятно. Может быть, автор хотел дополнить этот раздел стихами о Башкирии, «Песней о Салавате»? Вообще неплохо было бы, если в сборник вошли бы лучшие стихи из прежних книг Молодцова.
    А переводы стихов «Человек и скала» У. Кинзябулатова и «Батыроскан» Г. Давлетова неплохи сами по себе, но есть ли необходимость помещать их здесь? В них камни-скалы все-таки не заговорили по-человечьи. Стоит ли загружать сборник этими переводами. Переводить надо лишь то, что тебе самому дорого и характерно для своего почерка.
    В «Пухлом томе семейного альбома» не найдено чего-то поэтического. Мысль, конечно, верная, но повторяю: не вся истина – поэзия.
    Поэма Молодцова «Мать» – сердечная память о матери. Есть очень трогательные места. Но это, по-моему, еще не поэма, а скорее длинный монолог сына о матери. Мне, например, хотелось видеть мать зрительно, со всеми неповторимыми чертами ее. Обобщение – через конкретное лицо. Но тут много общих мест. А читается все-таки хорошо. Значит, основное в ней есть.
    В целом весь сборник говорит о том, что Г. Молодцов – интересный поэт, задушевный русский человек, мыслящий, ищущий и чуткий ко всем болям человеческим. А самое главное – талантлив. Хочется видеть его новый сборник в руках читателей.
    Песнь моя – Башкортостан!
    (Коллективный сборник стихов)
    Составители: А. Игебаев и А. Филиппов.
    Объем – 10 печатных листов.
    Сначала я отказался рецензировать этот сборник. Почему? Да потому, что всякий такой коллективный сборник стихов, посвященный какой-нибудь большой дате и где участвует множество авторов, всегда таит в себе опасность: если не обидишь одного, обидишь другого.
    Эта опасность заключается, во-первых, в том, что сам принцип составления такого сборника, – хотят ли этого сами составители или нет, – невольно приводит к скучнейшему однообразию собранного материала, ибо круг его искусственно суживается заданной тематикой.
    Во-вторых, сами составители нередко бывают не на высоте понимания качества собранного ими материала и не могут объективно оценивать то, что создано в прошлом и сегодня на эту тематику.
    В-третьих, мешают имена... Некоторые имена в такие сборники включают часто по инерции, а некоторые остаются в тени просто из-за невнимательного или тенденциозного отношения, а иногда просто из-за плохой филологической осведомленности составителей.
    А самое главное в том, что все это усугубляется в данном случае качеством переводов, включенных в сборник.
    Так обстоит дело и с данным сборником, названным «Песнь моя – Башкортостан», где без всякого отбора все свалено в одну кучу, что написано и переведено кем-то когда-то о Башкирии или прямо и косвенно связанное с ней.
    Но отмахнуться и обойти молчанием такие явления нашей литературной жизни – проще всего, а если задуматься о появлении такого рода сборников и расценивать их как литературный факт, то это дело не совсем уж такое простое, как это нам кажется. Меня как литератора такое безответственное отношение к башкирской литературе, в данном случае – к нашей поэзии, просто удручает и до боли стыдно становится за наше всеобщее молчание.
    Молчим – значит открываем путь очередной халтуре.
    Молчим – значит занимаем книжные полки никому не нужным хламом и задерживаем выход новых интересных и талантливых книг, которых ждет читатель.
    Молчим – значит позволяем тем, кому не лень, переводить нашу поэзию и тем самым обедняем духовную культуру нашего народа и кажемся перед светом все еще в инфантильно-фольклорном состоянии, хотя наше башкирское устно-поэтическое творчество имеет такие шедевры мировой культуры, как эпические создания «Урал батыр», «Акбузат», под которыми не решился бы подписаться сам создатель «Фауста», и есть такие лирические сокровища, как песни «Урал», «Каравансарай», «Гильмияза», «Зульхизя» и сотни других, перед образной силой которых смутился бы сам Пушкин...
    Молчим – значит мы все еще не умеем показать нашу настоящую поэзию, выросшую на благодатнейшей почве башкирского устно-поэтического творчества и впитавшую в себя тысячелетние традиции восточной поэзии и приобщившуюся через русский язык к мировой культуре.
    Вся беда наша в том, что мы не по-хозяйски относимся к нашему духовному наследию и по сей день не имеем научно составленной антологии башкирской поэзии на родном языке и в делах переводческих довольствуемся таким пресловутым посредником, как «подстрочник».
    А что такое подстрочник со своим неуклюжим косноязычием? Это второе заточение в Рогервике Салавата Юлаева дилетантом-переводчиком Вл. Филовым. Подстрочник – это второе убийство непревзойденного виртуоза стиха Ш. Бабича, хотя этим подстрочником пользовался такой мастер-переводчик восточной поэзии, как С. Липкин. Подстрочник – это верная смерть народного поэта Рашита Нигмати, его двух поэм – «Долины прекрасной Агидели» и «Убей, сын мой, фашиста», – без которых невозможно представить себе башкирскую поэзию. Подстрочник – это не «Утро республики» Г. Саляма и не поэма его «Кречет». Подстрочник – это и не Мустай Карим, поэзия которого брызжет словами-самоцветами, дышит тонким юмором народной мудрости и благоухает первозданной красотой народной души. Из-за того, что нет еще у него своих Гребневых и Козловских, не выпало на его долю счастье «Дагестанской звезды» – Расула Гамзатова...
    Такое уж искусство – перевод, которое, по башкирской поговорке, должно быть «и девушкой, притом – и беременной»!
    Если бы С. Маршак перевел Бернса и Шекспира по подстрочникам, не было бы русского шотландца и не изумили бы нас гениальные сонеты Шекспира. Благодаря только такому мастеру Шекспир мог сказать:
    «И кажется, по имени назвать
    Меня в стихах любое может слово».
    Недаром Пушкин предостерегал, что «подстрочный перевод никогда не может быть верен». В. А. Жуковский утверждал, что «рабская верность может стать рабскою изменой».
    Такова роль подстрочника в ознакомлении всесоюзного читателя и с башкирской поэзией, но другого выхода пока что не нашли. И обидно становится за русских поэтов, живущих в Башкирии и не изучающих язык, с которого они переводят. Это, по-моему, барское отношение к культуре того народа, среди которого ты живешь. Все-таки хлеб свой надо зарабатывать честно! Ведь не чурались же этого языка такие мастера, как помещик Аксаков, граф Толстой и барин Крашенинников... И не было бы, может быть, такого всемирно известного «Салавата Юлаева», если бы Степан Злобин не изучал так глубоко историю как историк, так кропотливо устное творчество как фольклорист и так любовно язык башкир как лингвист. Достойно истинного восхищения и то, что для этого он даже не брезговал быть и лесорубом, и плотогоном на родине своего героя... Так трудился более двадцати лет и осетинский скульптор Сосланбек Тавасиев, чтобы воздвигнуть памятник славному сыну башкирского народа – воину и поэту. Настоящим примером может служить переводчикам нашим и украинец Павло Тычина, который в голоде и холоде грозных дней войны изучал наш язык для того, чтобы написать монографию о Мажите Гафури.
    Без такой истинной любви, по-моему, и нельзя браться за такой благородный труд, как художественный перевод. «Даже переводчику средней руки, – говорит Корней Иванович Чуковский, – нужно столько редкостных способностей и знаний, такое чутье языка, такое любовное проникновение в переводимые тексты, что третировать его свысока может только невежда». Тот же старый мастер перевода Чуковский говорит, что перевод в условиях нашего строя «есть дело государственной важности, в котором кровно заинтересованы миллионы людей, впервые получившие возможность обмениваться своими литературными ценностями».
    Башкирская многоголосая поэзия теперь нуждается именно в таких переводчиках, которые могли бы сказать о своей святой миссии словами поэта Бориса Слуцкого:
    «Работаю с неслыханной охотою
    Я только потому над переводами,
    Что переводы кажутся пехотою,
    Взрывающей валы между народами».
    В этом весь смысл этого высокого искусства. Поэтому очень важен вопрос не только как переводить, но кого и что переводить.
    В составлении сборника «Песнь моя – Башкортостан» не учтено ни то и ни другое, ни история развития башкирской поэзии и ни настоящее ее, не говоря уже о качественной ценности переводных и оригинальных произведений. Тут действовал один лишь принцип: что лежит под рукой, того и клади в папку. Под рукой, конечно, лежали более двух авторских листов переводов самого составителя А. Филиппова и кочующие из одного в другой сборник переводы Р. Паля из Шамуна Фидаи, три из которых только что вышли в таком же беспринципно составленном сборнике «Комсомол – горячая планета», где даже не указано и имя составителя. Я не хочу, конечно, наводить тень на светлое имя Шамуна Фидаи, пламенного комсомольского вожака, убитого кулаками, но не могу согласиться с тем, что имя его стало коньком для перепечатывания очень посредственных переводов его совсем еще юношеских стихотворений, чей след в истории башкирской поэзии, конечно, не сравнить с тем фарватером основоположников башкирской советской поэзии – М. Гафури, Ш. Бабича, Д. Юлтыя. А они-то как раз в сборнике представлены несколькими стихотворениями: Гафури – четырьмя, Бабич – тремя, Юлтый – двумя, да последний еще вдобавок самыми ранними, ученическими, а такие вершины башкирской поэзии, как Г. Салям – одним «Утром республики», Р. Нигмати – одним стихотворением и двумя отрывками из поэм, М. Карим – четырьмя, Н. Наджми – двумя стихотворениями...
    Не мое дело, конечно, считать здесь количество стихотворных строк, у кого сколько взято, с этой задачей отлично справятся и сами редакторы. Но в количественном отношении повезло здесь только Сайфи Кудашу, ибо сей аксакал, к счастью наших составителей, в недавние времена имел привычку писать стихи на всякие случаи... и звучали они в переводах тоже по-разному, в зависимости от таланта переводчиков: иные сумели «разглядеть» подстрочник, иные – нет.
    О других «рядовых» не стоит, по-моему, и речь вести, ибо в сборник они попали не по занимаемому месту в поэзии, а по жребию, брошенному составителями, и по тем обязательным стихам, без которых до XX съезда партии невозможно было и книги выпускать. Почти все эти вещи похожи друг на друга, как будто их сочинял один общий графоман! И читать их – эту инкубаторскую безликость – адский труд. Чувствуешь себя как бы перенесенным в 20–30-е годы для слушания рифмованных уроков ликбеза (Где уж тут различать поэтические индивидуальности!).
    Но мы все-таки не те башкиры, которые были вчера, и показать себя перед миром мы должны с высот сегодняшнего Урала-беркута, который парит, по образному выражению Мустая Карима, такими крыльями, имя которым – Европа и Азия.
    Если Владимир Ильич больше всего ненавидел «политическую трескотню» в политике, эта риторическая трескотня тем более неуместна в поэзии, да еще в современной. Где общее невыстраданное слово не стоит коня-скакуна, которого требует башкирская пословица от мужчины, тем более от поэта. Многие стихи, претендующие на публицистическую поэзию, страдают отсутствием образной мысли.
    Надо было выбрать лучшее из лучшего и переводить отлично. От старых переводов в подавляющем большинстве надо решительно отказаться. Среди них есть, конечно, добротные переводы Дм. Кедрина, Вл. Луговского, М. Дудина, М. Светлова, некоторые переводы Н. Милованова, С. Липкина (например, «Нежданно» Бабича звучит по-бабичевски), А. Прокофьева, Я. Серпина (стихи X. Гиляжева), В. Виноградова, Н. Новоселова (отрывки из поэм Нигмати), Е. Николаевской, есть неплохие переводы В. Трубицына, А. Филиппова и Г. Молодцова, особенно когда они обращаются к молодым поэтам. Но счастливых переводов, адекватных оригиналу, очень мало.
    В этом отношении посчастливилось лишь К. Киньябулатовой. Она единственная, наверное, в истории перевода башкирской поэзии, нашла «своего переводчика» в лице талантливой поэтессы Новеллы Матвеевой. Это редкий случай, когда автор и переводчик становятся одним целым и одним дыханием, соавторами, когда «текст подлинника служит переводчику материалом для сложного и часто вдохновенного творчества». Таков был М. Дудин когда-то для Мустая Карима. Но, к великому сожалению, ему не повезло в переводчиках.
    Даже талантливейший М. Светлов в стихотворении «О березовом листе» из-за незнания языка и недопонимания природы поэзии М. Карима «изменяет» ему. Есть такие досадные места, где эпически-величавые, сочно-народные образы оригинала трактуются в ином, чисто светловском плане и уменьшается в объеме образность. Эпически внешне спокойное повествование даже в ритме заменяется светловской романтической динамикой, скупостью слова, отточенностью клинка, что само по себе неплохо, но теряется мустаевская сочность, доброта, мягкость, звукопись слов-самоцветов; иногда даже самые ответственные исторические термины, как «нация», «государство», «өммәт» заменяются словами другого смысла, как «религия», «покорность», «государь»; и есть даже переводческая отсебятина, когда переводчик на глобусе видит березовый лист (образ Башкирии) «занесенным случайным ветерком» (когда этот лист органически целое той же березы, именуемой Россией!), это веет каким-то пренебрежительным холодком или недостаточным знанием древней истории башкирского народа. Но талант и чутье большого поэта перекрывает эти недочеты, и переводчик не изменяет основному смыслу подлинника.
    Да, трудное дело переводчика. Но еще труднее становится, когда ему нечего переводить. Сам Козловский даже не сделает лучшим календарное стихотворение Ш. Биккула «Песня о Родине».
    Есть в сборнике и «Налейте кумыс» Сайфи Кудаша, который вроде должен пахнуть Башкирией, национальным колоритом. Но он не пахнет ничем. Колорит не в яствах, оказывается, а в духе народа, как заметил еще Гоголь. Из-за отсутствия поэтической мысли стихотворение звучит как пародия на поэтов-кумысников. «И плот идет по Белой» в переводе С. Обрадовича ничем не обрадует. Так же и «Грузинский чай» – в оригинале легкая, юмористическая песня в переводе Петровых звучит, как дешевая реклама для пропаганды чая. Кстати, такое стихотворение уже было у Киньябулатовой, и оно лучше звучит в переводе Матвеевой.
    Таких стихов-близнецов в сборнике хоть отбавляй. «Об имени своем» пишет и С. Кудаш, и Ш. Биккулов твердит свое имя. Может быть, достаточно одного имени? Иначе все начнут писать о своих именах!.. Назар Наджми жалуется, что все пришло к нему с опозданием, а другой бодрствует, что все к нему пришло вовремя. А читателю что из того?
    Ему лишь бы были стихи, песни, только не такие, какие пишет М. Воловик:
    Лучами летом озаренная,
    Зимой снегами опушенная,
    На труд и подвиг вдохновленная,
    Башкирия цветет.
    О том, что труд сверкает искрами,
    Что в коммунизм шагаем быстро мы,
    И о любви, и дружбе искренней
    Башкирия поет и т. д. и т. п.
    Нет, так неискренно петь нельзя! Такие песни не только читать, но и слушать невозможно. Это рождает не любовь, а противоположное чувство. И составление такого сборника бессмысленно, а выпускать – вредно для поэзии.
    Есть в сборнике около сорока стоящих переводов и оригинальных стихотворений, но они теряются в этом огромном кургане, надо их спасти и выпускать аккуратным сборником, как «День поэзии», в хорошем оформлении с разнообразными другими материалами.
    Все мои другие замечания в тексте.
    Жду светлого «Дня поэзии», где соберутся поэты «хорошие и разные», где к читателю-современнику будет настоящее уважение, доверие и любовь.

20/XII—68.
Письма к жене – Н. В. Гариповой
Не только Галилей, но и сосед знал, что земля вертится, но у него была семья!
21 апреля 1956 г.
Надя! Дорогая! Прости, что я так долго не писал. Не мог. Надо было сначала покончить с Самгиным – и вот вчера ночью только я стал свободным от этого каторжного дела. Поздравь и целуй меня – все-таки я победил! Чего стоила мне эта победа – знаешь только ты одна... Сейчас надо думать об институте, о недоконченной студенческой жизни. Начал готовиться к экзаменам. Сегодня и в институт напишу письмо.
Очень большое спасибо тебе за хорошее письмо – я каждый день несколько раз перечитываю его и чувствую, что у меня есть где-то далеко – близкая жена, хорошая, крепкая, и растет на руках ее мой маленький сын – Салават, который так хорошо спит и сосет, купается и опять спит!.. А когда мать пишет, что «он вырос» и «он будет высокий ростом», что он «потягивается, улыбается» – у меня душа растет и улыбается!..
И дни хорошие пошли сейчас. Тепло, солнечно. По утрам поют скворцы, поют жаворонки, и я сейчас каждый день слушаю их, когда занимаюсь физзарядкой.
Надя, и тебе надо делать физзарядку! Обязательно! – Я прошу! А «Преступление и наказание» Достоевского ты напрасно сейчас читаешь. Угнетающая книга! Я даже ненавижу такое смакование грязи, хотя она – правда. Когда я был в таком положении, как Раскольников, мне казалось, что это Я и чуть не сошел с ума, пришел к тебе ночевать – сделать что угодно! – и ты спасла меня от этого страшного кошмара, не зная об этом сама. С той ночи я начал любить тебя, дорожить этим светом. И сейчас я горжусь тобой, своим другом, своим самым близким человеком. Только одного я хочу от тебя – чтобы ты могла понять меня и на башкирском языке!!! Я этого не требую, но я хочу, чтобы это было твоей потребностью. Поэтому я очень боюсь навязывать тебе изучение моего языка, которым я живу, думаю, работаю.
Вот уже ночь... Я не мог тебе дописать днем – диктовал машинистке Горького. Половину напечатали, она устала, и я остался один. Вдруг заходит Сурия, а за ней Калима. Расспрашивают о тебе, о Салаватке. Пошли на Белую. Льда уже нет. Уфа чудесна! Плавают на лодках. Долго сидели на горе – разговаривали, смеялись, а потом пошли в кино «Мост Ватерлоо»! Эта картина, наверное, самая любимая для меня. Ты помнишь, Надя, тот день, когда мы первый раз смотрели эту картину? После этого я первый раз думал о женитьбе... Но об этом я тебе не сказал. Не сказал об этом до последнего дня. Вот и сегодня я опять также пережил «Мост Ватерлоо». Проводил девушек и пришел в редакцию. Сел и пел. Потом начал писать тебе... Я так хочу тебя обнимать, дорогая, так хочу целовать. Без конца!.. Что ты думаешь, когда читаешь эти строки? Чувствуешь ли то, что я чувствую?
За окном моросит дождь, первый, теплый, весенний... Люблю я эти капельки жизни. Ты чувствуешь, дорогая, какие они хорошие? Как мои слезы?..
Говорит Москва! – что завтра день рождения Ильича. Почему он так похож на башкир? Я очень хорошо чувствую его. Он так просто понятен мне, как эти простые капли. Я хочу быть каплей этого человечнейшего моря! Надя, тебе это смешно? Да? Мне очень приятно, что Его жену тоже звали Надеждой!

Вчера я писал стихотворение:
Надежде моей
(Өмөтөмә)
Ер үҙенең йәшел ҡулы менән
Тағы ла бер яҙҙы күтәрҙе.
Ә һандуғас, һантый, тағы, тағы
Хыялый баш итә күптәрҙе...
Шундай яҙҙа муйыл сәскә атҡас
Күбекләнеп ташҡан ҡымыҙҙай,
Эсә-эсә зәһәр шул ҡымыҙҙы,
Мин дә ғашиҡ инем бер ҡыҙға.
Һәм беҙ иҫергәйнек икебеҙ ҙә —
Әллә сәскәләрҙең еҫенән,
Әллә сәскә араһынан баҡҡан
Күк йөҙөнөң зәңгәр төҫөнән...

Ҡойолдолар муйыл сәскәләре,
Тик емештә ҡалды май айы...
Инде үҙе сәскә йыйып йөрөй
Шоморт күҙле февраль малайы.
Не понятно? Да ты знаешь его содержание: когда мне тяжело, ты прижми мою голову к своему сердцу! Эта мысль родилась год тому назад – помнишь? – когда ты так и делала. Этой весной это зерно сделалось цветком, когда я из «Литературной газеты» читал «Индийские впечатления» Ильи Эренбурга – о поэте Рабиндранате Тагоре, когда дошел до любимейшего изречения его:
«Никакому идолу не поклоняйся,
ничьей веры не оскорбляй».
Тебе нравится? Мне – очень! Какие они мудрые и нежные, индийцы. Наверное, эта мудрость у них от человеческой нежности. Жестокий не может быть мудрым. Это мое «изречение», кажется? Только нельзя путать жестокость с ненавистью. Потому что жестокость – бессилие, ненависть – сила, как и любовь. А ты иногда мою ненависть понимаешь как злость, жестокость. Это неверно – я бессильным не был еще, ни в чем.
Дух у меня сильный. Иначе ты мне не подарила бы Салаватку! Если он похож на отца, как ты утверждаешь, не очень плохим мужчиной будет. Только нельзя его баловать излишней любовью. А я боюсь этой любви, Надя. Потому что бабуся его очень любвеобильная!
Надя, я жду от тебя такое же большое письмо, как и мое. Пиши обо всем! Жду! Только не бери пример с меня – пиши сразу, как только получишь эту писанину. Ты пишешь: «Себя чувствую хорошо, но... ну ладно». Что это такое «но... ну ладно»? Объясни.
Целую вас крепко, крепко. Будьте здоровы, бодры.
Приехала Рабига апа – ругались. Какие пошлые!
26 апреля 1956 г.
Надя, веснушка моя, дорогая! Вот отодвинул Горького – и улыбаюсь, почему-то вдруг вспомнил твое слово «организм»! Вот и смеюсь, смотря на луну сквозь занавеску. Луна такая круглая и без грани, окутана какой-то жиденькой зеленью. Интересно – очень! Как будто и там пробиваются молодые, нежные, весенние травки. А позавчера она была бронзовой и рыхлой. Ждал, что будет – был холод, резкий, пронизывающий. Дул ветер и резал мою голову со лба к затылку, отчего она и болела, оказывается. Я ведь со дня твоего отъезда хожу без головного убора. Первый день был теплым, но на другой день уже я не мог снова одеть на голову зиму эту, проклятую. Много бегал под ее дудку!..
Сейчас в комнате очень тихо, только счетчик действует – не на пользу Халиль агая!.. А часы не тикают. Потому что я их выпил на свадьбе Ихсана (моего сотрудника). Он дал телеграмму, было поздно искать подарок молодоженам. И я старик, мудрый, сунул в карман нашего петуха «неприятного»!.. Конечно, жалко было, но без подарка идти нельзя – один раз женятся!.. И я сейчас не замечаю времени. Без часов даже лучше – встаю рано, ложусь тогда, когда устаю читать. Живу я как отшельник на книжном острове! Читаю и думаю, думаю и читаю. Вот так я изменил тебе, дорогая, – женился на книге... Но тяжела мне эта женитьба, хотя я очень люблю эту жену. Все равно не хватает мне главного – тебя. Трудно мне, Надя, без твоих глаз. Очень трудно. Особенно тогда, когда я приду с работы и пока не возьмусь за Горького. Горьковатая жизнь!..
Зачем тебя отправил я? Не знаю. Это так просто и так незаметно получилось. Мне даже сначала показалось, что ты с Салаваткой сбежала от меня. И я вас провожал очень легко, так бездумно – как будто в гости к соседям, а не в Москву! Даже я очень стеснялся – когда ты целовала чудаковатого папку Салавата... Все было легко, как тень! Вот и нет у меня моей тени, потому что нет света... Есть свет луны, но она не греет мою душу, а, наоборот, подчеркивает это бессмысленное, ненужное одиночество. Смотрю я на нее, на это холодное светило влюбленных, и думаю, что в этот час, в эту минуту же, может быть, и ты смотришь на нее и думаешь об этом же...
А, может быть, и нет?.. Знай – больше этого не будет! Никуда я больше тебя «не пущу». Все надо делить вместе, все надо делать вместе, все надо видеть вместе, пока мы живые. А жизнь так коротка, так быстро проходит и надо ее так хорошо прожить, чтобы потом не было больно за нее!.. Это не книжные слова (Островского), это мое ощущение, слова моего сердца. Когда я живу вдалеке от тебя и с думами о вас, мне эта наша пройденная жизнь вместе – так дорога, что мне хочется кричать за свою глупость...
Горького дочитываю. Как мне приятно, что на книжной полке его увидела сначала ТЫ, моя дорогая, глупая, как и Я!..
Ну, хватит слов, целую тебя крепко и засну, обнимая тебя своими думами...
Конечно Я, твой Дурак.
Отправляю 8 мая!.. Обо всем напишу дома.
9 мая 56 г.

Надя!
Вот и вечер Девятого мая! Какой хороший был он в прошлом году!.. Ты – помнишь? Вот я сижу в редакции, все вспоминаю... А в душе такая глубокая тоска – как далека ты, моя радость! И как больно мне в эти дни. Сегодня я не мог спать, всю ночь переворачивал всю свою жизнь, думал о будущей нашей жизни, о Салаватке. Я его понимаю, неужели он уже 62-сантиметровый человек? Как быстро растет он – без меня, – мне хочется реветь, как лев, или быть таким беспечным, как он, и заснуть в твоих руках, моя Мамо!.. Хочу слушать твой голос, хочу, чтобы ты пела «Мамо...» Больше мне ничего не надо.
Сегодня меня ошеломила одна «новость» – статью о Горьком всю испортили!.. Как тяжела мне эта редакторская рука, безжалостная, неумелая, бесчувственная! Главу о Шаляпине выкинули целиком, конец статьи весь изуродован, и мой «труд» похож на крикливого петуха, у которого выщипали все перья! Сравнения, как Прометей на скале древнего Урала, выброшены. Одним словом – я убит и дик.
«Все это было бы так смешно, если бы не так грустно...» Сколько любви, сколько труда положил я на эту вещь – знаешь только ты одна... Но я молчал, не сказал ни слова, не хотел обидеть человеческое бездушие. Все сжал в зубы – и ушел. Я – не хотел, чтобы ты страдала со мною без денег, особенно теперь, когда есть Салаватка наш. Но мне слишком было обидно за людей, за братьев-писателей наших. Не люблю я их, мне очень хочется быть далеко от них, от ихней болтовни о литературе – сплетен. Но – куда? Я ведь так люблю литературу свою, и хочется мне так хорошо работать – оставить за собою что-то светлое!.. Человеческое! А один наш поэт, который хвалил мою книжку, сказал мне, что из меня не выйдет поэта, вообще литератора, потому что я слишком «ученый». А поэт должен быть чудаковатым, т. е. таким, как я понял его, – пьяницей, как он, не должен учиться, быть безграмотным!.. Хотя это было очень нелепым, но мне это было слишком больно. И если не было бы у меня Горького, такие слова очень расшатали бы меня.
Вывод такой: я не должен сидеть за столом редакции, я должен быть там, где делают жизнь, где поют и смеются от души, где я чувствую себя хорошо.
Я буду продолжать кочевье моих дедов. Иначе меня не будет. Люблю я ходить, видеть, чувствовать. Я очень верю в свои силы – я буду писать. Только тебе будет трудно, дорогая, жить и делить свою судьбу со мною!..
Прочел все письма Горького и прошел я целый университет! Как я обязан бесконечно этому человеку! Если бы ты знала, Надя! Не было такого человека и не будет.
— Надо спешить, времени осталось мало!..
Так кончается Его последнее, 1195-е письмо. Надо спешить, Надя, во всем! Очень коротка жизнь человека. Тебе обязательно надо знать всего Горького, с самого начала до конца. Это для тебя самая лучшая школа, верь моим словам, дорогая моя.
Вчера был первый гром – и я первый раз улыбнулся от души – после твоего отъезда. Люблю я, когда гром гремит... Люби и ты! Целую с громом.
Ваш атай.
11 мая 57 г.

Надя, дорогая!
Наконец-то я сел писать тебе! Сижу и думаю: что ты сейчас делаешь? Наверное, спишь. Уже поздно – ночь. А Москва еще поет – передают отрывки из опер. Может быть, и ты слушаешь? Вот только что пел индийский гость из «Садко»... А вот бой часов кремлевской башни... Ох, как мне хочется быть около тебя и расцеловать твою каждую веснушку и так крепко обнимать... Хочется смотреть на сон Салаватки и погладить по его волосам (волосы, наверное, уже длинные?). Больше я ничего не хочу. Вот уже тихо-тихо, только часы тикают... И я так одинок, хорошо, что сегодня у меня есть папиросы... Иногда сижу и без них. Читаю и пишу, перевожу... только не Франко, а Лермонтова. Вчера перевел «Утес» его. Настроение такое. Дай-ка, я его перепишу для тебя – и ты поймешь мои дни без тебя и Салаватки...
Ночевала тучка золотая
На груди утеса-великана,
Утром в путь она умчалась рано,
По лазури весело играя;
Но остался влажный след в морщине
Старого утеса. Одиноко
Он стоит, задумался глубоко
И тихонько плачет он в пустыне.
Вот так – «и скучно, и грустно!..»
«И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг, – такая пустая и глупая шутка!..»
Но я так не могу говорить. Потому что я не могу смотреть с таким «холодным вниманьем вокруг...» Так много работы!.. Сегодня сдал «Молодые силы». Завтра возьмусь за рассказы Бианки. Ждет и Крылов... Все это я должен сдать в мае! Надо писать и свои вещи. И дышать некогда! Каждый день собираюсь поговорить с тобой, Надя, но не успеваю, прости меня за все – и за прежнее, и за настоящее. Ты одна только можешь меня простить. Потому что только ты знаешь, чем я живу и дышу. Прошу только одного – не унывай, крепись, ни на кого не обращай внимания. Скоро я сдам свою книжку – и будет лучше! У меня, оказывается, очень много новых стихотворений, около пятидесяти! А вот последнее, самое лучшее и самое нужное: «Родной язык» —

Туған тел
И туған тел, и матур тел,
атам-әсәмдең теле!..
Ғ. Тукай

Мин халҡымдың сәскә күңеленән
Бал ҡортондай ынйы йыямын,
Йыямын да – йәнле ынйыларҙан
Хуш еҫле бер кәрәҙ ҡоямын.

Шуға ла мин беләм тел ҡәҙерен:
Бер телдән дә телем кэм түгел —
Көслө лә ул, бай ҙа, яғымлы ла,
Кэм күрер тик уны кәм күңел!..

Халҡым теле миңә – хаҡлыҡ теле, —
Унан башҡа минең илем юҡ;
Илен һөймәҫ кенә телен һөймәҫ,
Иле юҡтың ғына теле юҡ!

Әсәм теле миңә – сәсән теле, —
Унан башҡа минең халҡым юҡ,
Йөрәгендә халҡы булмағандың
Кеше булырға ла хаҡы юҡ!

Надя, если б ты знала, как это мощно и гордо звучит на башкирском языке! Почти каждая строка – пословица, рожденная в моем сердце, – для сердца! Все мои стихи можно забыть, но это стихотворение нельзя забыть тому, кому дорог башкирский язык! Я не сказал, как Тургенев о русском языке, что мой язык тоже «великий», но сказал, что этот язык не низкий, а кто считает его таковым, тот сам низок.
С приветом твой Рами.
12 мая 1957 г.

Надя! Мне очень больно, что ты без денег. У меня их тоже нет. Вот целые дни сижу, чтобы скорее заключить договор. Скоро будет хорошо, а пока ты займи у кого-нибудь. Пошлю из зарплаты, потерпи немножко.
По радио еще не выступил и в газету еще не дал. Но работа идет хорошо. Боюсь только, что не попаду в аспирантуру. Вот завтра пойду в союз писателей, поговорю. А ты скажи Рафаэлю, пусть он узнает в институте об условиях приема и насчет подготовки к экзаменам (В нашем институте, а в Мировом – ни места).
Фотографии от Аската получил – буду в каждом письме отправлять по одной фотографии. И паспорт вышлю. Привет маме и Рафаэлю, Раису. У Шакира родился сын!
Береги себя и Салаватку. Целую вас. Жду письма.

15/V—57 г.
Надя, дорогая моя!
Какое большое спасибо тебе за жизнеописание Салаватки!..
Вот только что прочел твое письмо и сел писать. У меня вся душа вдруг наполнилась смехом нашего сына и какой-то тревожной печалью за твое положение. Как мне больно, что ты без моей помощи! Все это омрачает, портит, душит. Я стараюсь утешать тебя и себя тем, что все скоро наладится. Немножко терпения, немножко выдержки – и отдохнем мы от этих унизительных мук. Как только представляю себе, что Салаватке нет молока!.. — у меня дух захватывает... Я сам тоже сижу без ничего – вот уже пятнадцать дней «вдохновляю» себя крепким чаем... Слава индийцам и грузинам за то, что они поддерживают бедного башкирского поэта!.. Как мне не воспеть дружбу народов?! Ты смеешься, Надя? Я – тоже. Но это не смешно – это очень трогательно! Я как Христос-коммунист!.. Ладно, это учтет человечество и скажет спасибо предкам своим.
А пока мы пишем... Книжка моя около ста страниц! Не ожидал я этого. Придется сократить наполовину – а то разбогатеешь и позабудешь свои писанины! Все-таки мне дороги эти мои дни – никогда они не повторятся и не забудутся, как и прежние. Я очень уверен, что я бесполезным не буду – что-нибудь оставлю после себя.
Вот на улице идет первый весенний, крупный дождь – и тепло, и светло. А все вокруг в зелени и в цвету! Хорошие будут плоды осени... Может быть, и у меня? Так хочется этого, дорогая моя Веснушка!
Надя! «Как ты чувствуешь себя без нас, наверное, очень свободным человеком?» – пишешь ты. Что мне сказать на это? И да, и нет. Это будет правильнее. Потому что в своем одиночестве я никакой свободы не чувствую. Вообще, одиночество это не свобода, а тюрьма – все так крепко сжато, напряженно – и чувство твое натянуто какой-то струной, и мысли сосредоточены, вот оттого и пишется. В этом есть какая-то красота одиночества. Но всегда быть таким невозможно. Это только на время. Как только пройдет это желанное время, хочется другое желанное. Не может человек жить только одним чувством. В этом-то, по-моему, вся тайна жизни его. Не надо ему вечной зимы и вечной весны. Если сказать очень просто, это будет правда: всему есть свое время. Ты это сама говорила.
Вот вся философия земного человека. А я не из небесных, как и ты. Ты согласна с этим? Конечно!
Когда ты немножко далека, я чувствую тебя сильнее и ярче. Такая у меня к тебе любовь сейчас, светлая, грустная, да вот еще один эпитет – лунная, как та ночь, о которой вспоминала ты первого мая...
Вот и вечер. По радио передают музыку из «Горной сказки» – очень хорошо. А я жую хлеб и продолжаю свое стихотворение в прозе. Сейчас только выписал тебя из столицы Башкирии! Паспорт, наверно, пошлю завтра. Сегодня нет денег. Завтра и тебе будет.
Когда занесли твое письмо, читал книгу Вл. Лидина «Люди и встречи». Есть очень хорошее воспоминание о Ст. Цвейге! Прочти, обязательно!
Вчера сидел в саду Салавата и читал легенду об Урал-батыре. Сад весь покрыт сиренью – так хорошо и легко дышать, а небо такое голубое – «руки протяни и полети!» Над Белой стоит синяя дымка, и даль в ней исчезает. Чудесная весна в этом году! Ночи уфимские такие светлые и теплые, никаким белым ночам не отдашь! Очень жаль мне, что соловьев я слушаю без тебя.
Пиши! Крепко вас целую. Твой Рами.
26 мая 1957 г.

Надя, дорогая моя!
Вот и два года нашей свадьбе!.. Хочется мне крепко-крепко обнять тебя и глаза твои поцеловать – и забыться...
Все-таки неплохо мы прожили эти два года. Как ты думаешь, дорогая? Скажи мне правду! Я думаю, что ты согласна со мной, хотя нам и нелегко было... Но иначе и быть не могло.
А что впереди? То же самое, наверное. Трудно будет, Надя. Ничего легкого я не могу обещать тебе. Но я люблю тебя, Надя, люблю – как жизнь – со всеми трудностями, со всеми радостями и со всем будущим ее.
Вот об этом мне хотелось тебе сказать вчера – по телефону, когда ты звонила. Но были люди. А я не могу разговаривать при людях. Все было как-то неожиданно. Я зашел в издательство сдать рассказы и сказки Бианки. Это третья книга, отредактированная мной. Сейчас возьмусь за Крылова! Вчера я работал 18 часов беспрерывно – чтобы испытать силу и выдержал! Очень хорошее у меня здоровье, главное – терпение. Сидеть бы мне с этим терпением над своим «Каменным цветком»! Сколько я сделал бы!.. Но я доволен, что читатели не будут обижаться на книгу, хотя и не подумают о редакторе! Такой уж неблагодарный труд это – благородное редакторское дело! Но оно мне дает очень много – я работаю над языком, обогащаю себя другими и учу себя работать. Это очень важно и нужно! Когда я начну когда-нибудь работать только над своими вещами – эти потерянные дни сторицей возвратят мне все отданное. Вот ведь я какой хитрый, Надя!.. Благодаря этой «хитрости» ты когда-нибудь станешь женой этого плодотворного писателя, а пока ты умей побороть в себе разные обиды жизни, мелочи ее, стань выше их и окружающего. Все это не настоящее, преходящее и малорадостное. Будь выше, дорогая, будь гордой своей бедностью – это наше богатство! – верь мне!!! Уйди с Салаваткой в лес, когда тебе больно – спой всем листьям, вспомни меня и мое убеждение – и читай. Читай и стихи, и прозу – только больше русских – начиная с Пушкина до Горького.
Может быть, все это для тебя наивно, дорогая, но мудрее этого я ничего не скажу пока. Дело не в словах этих, а в их смысле. Чем глубже вникаешь в вещи, тем они бесконечнее, осмысленнее. Вот я ездил в деревню, пошел в березняк, где осталось мое очень короткое детство, сорвал последний горицвет – мой любимый цветок, вспомнил военное детство и все прошедшее, думал о тебе и Салаватке – поплакал немножко (для этого я и возвратился в родной березняк!..) и ушел с такой силой, хоть горы переворачивай! Приехал в Уфу и за один день сделал столько, сколько следует сделать за 10 дней. Это такое счастье, Надя, которое не всем встречается. Пусть оно такое короткое, как жизнь вот этого первого Еесеннего цветка (я его посылаю тебе на память о нашем майском дне), но оно настоящее, человеческое счастье.
Пахал я и землю, и работал на Юрюзани, пил досыта теплого молока нашей коровы – и уехал. Ночью от Малояза до станции пошел пешком, чтобы одному слушать всю ночь соловьев и думать под луной (она тоже родная ведь!). А вот сегодня у меня была солдатская ночь – победоносно отражал атаки комаров, слушал команды, сидел у костра и пел с соловьем вместе. Так много смеялся, поэтому ничего не могу тебе написать смешного.
Крепко, крепко целую тебя – твой Рами.
Привет маме, нашей березке и ребятам.
11 июня 1957 г.

Надя!
Прости, дорогая, что так долго молчал. Вот только что оторвался от своего «Каменного цветка».
У меня сейчас какое-то необычное настроение. Все ушли домой, а мне некуда и не к кому идти. Сижу один и думаю один о двоих моих – о Салаватке и о тебе...
Когда я читал твое предпоследнее письмо, мне было нестерпимо больно за тебя и за себя, я не мог ответить тебе, да и не нужно было. Я с какой-то яростью начал работать, сидел дни и ночи, нечего было есть и некогда было спать. Ну вот сегодня я сидел до трех часов ночи в редакции, все прочел снова, оставил сто стихотворений и сдал утром редактору на заключение (редактором будет Зуфар). Он дал хорошее заключение и принял рукопись (на машинке). Остались сейчас денежные дела и все мучительно-приятное осталось позади. Оттого у меня такое настроение. Как-то все пусто, легко в теле, а голова вся окаменела и думать не может. Устал я думать. Хочется быть животным и спать... Не могу как-то голову держать, какая-то она тяжелая, не моя. Болит вместе с зубами. Как будто я целый месяц грыз камень! Вот так я изваял свой «Каменный цветок»!.. Вложил в него все: и злобу, и тоску, и ненависть, и любовь, и нервы, и кровь – все, что я имею в настоящее время, кроме голода и бессмысленного одиночества.
Жаль, что в такой момент ты, моя жена, мой друг, не нашла чуточку мужества не сказать мне обидные, несправедливые слова. Нисколько я не заслуживаю такие упреки.
Надя, дорогая, верь мне: я женился только потому, что я не мог не жениться – я любил тебя и люблю. И ты знала это! И дети – это плоды нашей жизни. А ты видишь в этом что-то унизительное и считаешь себя жертвой моей жизни. Я ненавижу такую библию! Это самая оскорбительная философия для человека. А я тоже человек! И мы соединили свою судьбу свободно – без никаких расчетов, без никакой жертвенности, без никакого насилия, зная все трудности заранее. Я об этом говорил с самого начала – для меня нет и не будет легкого пути! Ты это знала и готова была на все, чтобы идти вместе. А сейчас вспоминаешь о годах (не забудь, что мне тоже 25 лет – на год только старше тебя).
Береги Салаватку, Надя! Слушай башкирскую музыку 16.VI – будут транслировать. Уфа вся праздничная – встречают 400-летие присоединения Башкирии к России. Будет большой Сабантуй. Привет всем.
Пиши, дорогая. Целую. Твой угнетатель.
С 1 июня я живу, как монах в келье – приехала хозяйка, и я переселился в тот темный угол, где мы начинали жить.

27/VI—57.
Наденька!
Дорогая моя!
Прости меня за долгое молчание и за то последнее письмо – глупое и ненужное. Я очень хорошо чувствую, что все это от моего неумения жить как все (беспечным я себя, конечно, не считаю, а, может быть, я действительно и беспечный!).
Вот только что я получил твое материнское письмо, прочел его как-то очень тревожно и сел тебе писать (отбросив в сторону «Фому Гордеева»). Надя, дорогая, я очень прошу тебя не беспокоиться о квартире, о деньгах – рожай хорошенькую дочку, похожую на себя, или сына – Азамата, все равно кого, только бы здорового! Я очень боюсь за судьбу этого человека – напрасно ты тогда ходила в больницу!..
А квартиру, я думаю, мы – получим. Я пока занят только книжкой. Знаю, что очень спешил, но иначе другого выхода нет, чтобы избавиться от долгов. После гл. редактора я заходил к директору. Он сказал, что сборник надо обсуждать в Союзе писателей и можно обойтись и без главного редактора. Стихи ему понравились – он башкир, сам писал когда-то. 3.VII состоится обсуждение – я верю, что это на нашу пользу. В сборник включил сто стихотворений – 15 из «Юрюзани», 20 переводных, 65 новых. Гл. редактор против включения из «Юрюзани» и переводов. Он абсолютно не понимает, что значит для меня перевод, это для него не самостоятельное творчество и вообще не творчество! А я только что сегодня ночью читал у Брюсова, что поэтов, при переводе стихов, увлекает чисто художественная задача: воссоздать на своем языке то, что их пленило на чужом, увлекает желание – «чужое вмиг почувствовать своим» – желание завладеть этим чужим сокровищем. Прекрасные стихи – как бы вызов поэтам других народов: показать, что и их язык способен вместить тот же творческий замысел.
Это и мое убеждение, и моя мечта. Я свои переводы ценю больше, чем свои стихи. Я не могу согласиться, чтобы их выкинули из сборника. Они – мои дети! Вот за них и дрался я. А редактор боится, что я разбогатею! И только я думаю о другом богатстве, которое не исчезнет и после меня. Мне даже было очень приятно, когда я высказал все, что о нем думал. Мне нечего терять – я голый пролетарий! И мне нечего бояться. Конечно, получилась задержка, но я выдержу, выдержала бы только ты, дорогая. Крепись, Надя, набирайся мужества и подари мне дочку. А своим лицом ты меня не пугай, Надя! Для меня нет краше такого родного лица. Твое лицо – это твои глаза, без которых я так одинок и так мало мне жизни и света. Приеду в Москву, поцелую их – и ты увидишь, что я ими дорожил и жил. Иначе я не смог бы писать столько, сколько писал за год.
Надя, у меня очень интересное чувство к тебе, похожее на чувство сына к матери, который любит ее очень скрыто, сдержанно – но так глубоко и по-детски доверчиво. Это, наверное, очень хорошо? Мне хочется об этом написать хорошее стихотворение. Но не знаю, как начать. Может, ты подскажешь? Нет, так не делают. Так хорошо хочется писать и о Салаватке! (Чтобы в этом сборнике были и вы.) Пиши о нем и о себе подробно. А как мне описать свой образ жизни? Моя жизнь – это мои стихи, мои думы. Как можно их все переписать? Прочтешь потом, когда переведу. А в письме обо всем не напишешь – и неинтересно. Главное – я жив и здоров, и много работы. Пиши сама. Очень крепко обнимаю и целую. Рами.

9/VII—57 г.
Дорогая моя!
Я уже не прошу прощения – меня, конечно, нельзя прощать: не стоит!.. Целуй нашу дочку – Лилию и скажи ей, что это твой отец целует, человек железный, с каменным сердцем.
Да, Наденька, окаменел я и даже не чувствую права тебе писать. Словами разве можешь выразить – каким ты стал за эти дни!.. Мне что-то страшно, Надя, страшно за твою святую веру в меня. Я знаю, что ты ждешь от меня хоть несколько слов о дочке. А я не могу их писать, если и писал бы – это было бы неискренно, чего я не умею делать.
Трудно мне – оттого, что тебе труднее, и я не могу тебе помочь! И вот я называюсь отцом, мужчиной и обманываю тебя, Салаватку и дочку нашу!..
Сборник все еще у меня на руках и я сижу над ним, сижу дико, тупо, бездумно. Я уже не могу. Обсудили в Союзе мой «Каменный цветок», хвалили и учили меня – все было как-то не по-настоящему, беззаботно, поверхностно. И я впервые так глубоко понял последние стихотворные строки Пушкина, они совсем по-другому звучали в моих ушах:
«Хвалу и клевету приемли равнодушно, и не оспаривай глупца». И у меня в душе сейчас такая бездонная пустота, где можно замерзнуть и окоченеть!.. Вдобавок к этому – состоялся разговор с секретарем обкома Сайрановым, подленьким человеком, который «руководит» нашей бедной башкирской литературой.
Дело в том, что мы, молодые, перед празднованием четырехсотлетия писали письмо в ЦК, Шепилову, о творчестве и делах С. Кудаша. Ему хотели дать звание народного поэта Башкирии! С. Кудашу, который в 1917 году писал контрреволюционную книгу для белогвардейцев и спустя 20 лет, в 1937 году, продал и погубил 20 лучших писателей Башкирии, о которых спустя еще 20 лет, в 1957 г., писал книгу воспоминаний, как о друзьях по перу! Вот такому подлецу давать такое имя было бы кощунством! Мы восстали (я редактировал это письмо) и послали в Москву. С. К. остался без звания, и за это нас сейчас «обрабатывают» его бесстыдные защитники, а мы – их. Нам нечего терять перед правдой. Но все-таки видеть такие вещи в наши дни очень больно. Тут и Шепилов показал другое лицо в ЦК – не в нашу пользу. Нас сейчас настоящим образом преследуют и еще неизвестно – чем это кончится...
Устал я от всего этого и мне страшно быть одиноким и во всем быть человеком.
Вот почему мне трудно писать тебе, дорогая. Ты будь умнее меня, Надя, и скажи мне что-нибудь и об этом. Как мне беречь себя? Может быть, я делаю глупость, что об этом пишу, но я не могу не сказать тебе. И не думай, что в моем каменном сердце не растут для тебя чистые, чистые цветы... Горит у меня голова – я кончаю.
Целую вас троих. Ваш атай.

28/VII—57.
Надя, дорогая!
Дети мои!
Как я хочу вам писать что-то светлое, хорошее, смешное, но – никак не могу, а рассказать о своей жизни, жизни глупой и дикой, мне не хочется. Я уже не умею тосковать по вас – до такой степени я зол и ненавистен к себе, к людям! Я уже не могу себе представить тот день, когда мы будем опять вместе – всей семьей. Я себя чувствую так – что как будто у меня никого нет: ни жены, ни детей, ни жизни.
Вчера я кончил редактировать «Фому Гордеева» и чувствую, что он – я сам. Так же, как и он, я ищу несуществующую правду в людях, какого-то сильного, красивого, по-настоящему счастливого человека, но его все еще не могу видеть. Чем больше я вижу людей, чем больше я с ними сталкиваюсь, тем больше убеждаюсь в том, что они все искалечены, забиты, трусливы и живут по какому-то слепому закону существования. Правды боятся, а делать ее неспособны. Я не знаю, вырождаются что ли люди в обезьян или собираются стать наконец-то на свое место? Чтобы знать это, я бы сейчас выехал в большое путешествие, на пять-шесть лет, по людям до Сахалина. Но как это сделать?
Это сделать теперь невозможно. Не один я, и могут думать, что я какой-то ненормальный. А это моя мечта – видеть все своими глазами, побывать везде своими ногами, попробовать все своими руками. На это я собирался еще в институте, но решил окончить институт, а не успел окончить – женился, не женился бы – не мог я без тебя жить. А когда женился, даже не можем вместе быть. Жизнь моя – какой-то «чертов круг». И связана она с какой-то большой жизнью, жизнью моего народа, с моими убеждениями о нем, с любовью к нему, я хочу что-то от себя оставить ему, хочу быть чем-то полезным ему, нужным. А вот за это меня преследуют теперь, допрашивают в ... ме, и у меня родилось большое неверие к сидящим там людишкам. Теперь я сам видел, какие грязные люди нами хотят распоряжаться... Надя, дорогая, я обо всем этом подробно не могу тебе писать (письма мои могут читать) и не должен пока говорить на эту тему. А это – моя жизнь!..
Пиши мне о детях, хотя я не умею быть отцом. Торопился я вам помочь, выбился из сил, сидел не поднимая головы и так верил, что вам скоро будет хорошо материально, а вышло наоборот. Гл. редактор мне отомстил за мою правду о нем, за честность. Трудно жить честному, а приспосабливаться, не говорить то, о чем я думаю, я не умею и не хочу. Без этого я не имею права писать. А меня читают и знают мои башкиры и ждут от меня что-то, и я должен считаться с ними – раз я живу для них и пишу. Выйдет скоро мой «Родной язык», и я знаю, что каждый из них, любящий свой язык, порадуется моим строкам. Исмагилов хочет написать на эти слова музыку, но боится, чтобы не получился марш, а дух требует маршеобразное.
Но вот я тебе и хвастаюсь!.. (Но перед кем же я должен хвастаться, кроме тебя, раз я тоже человек?!)
Девять стихотворений дал в «Совет Башкортостаны». Рафаэль сказал, что «Юрюзань» выйдет в «Смене» (N 13) в переводе Старшинова. На «Каменный цветок» заключил договор, но гл. редактор поставил самую низкую ставку и не дает даже и эту сумму. Жду директора, он в отпуске. «Самгина» дал в русский альманах, боюсь, что сократят, потому что кроме этого ничего не умеют делать. Сейчас думаю взяться за Франко. Но все еще не решаюсь – хочется перевести хорошо. А для этого нужно время, чего я ни от кого не могу занимать. Знала бы ты язык мой – помогла бы, а я только поправлял бы?!..
Зря я тебя отправил в Москву, надо было в деревню. Ты уже научилась бы немножко говорить, а Салаватка имел бы привычку каждое утро пить парное молоко и лепетал бы по-башкирски, а Лилии тоже не вреден был бы воздух Юрюзани. А я имел бы возможность два раза побывать у вас в гостях и не получилась бы вся эта история с моей книжкой. Равиль в Павловке строит ГЭС. Я думаю так: после фестиваля я приеду за вами и поедем сразу в деревню. Я немножко отдохну с вами и буду драться за квартиру. В Горсовет я дал заявление и буду ходить, пока не возьму квартиру. Зуфар уже добился – опыт его и мне пригодится.
Я поговорил с Мустаем Каримом, в этом году начинают строить специально для писателей дом – получили разрешение. Скоро этот вопрос будет решен в нашу пользу. Но не раньше, пока не пройдет два года. В этом году шести писателям дали новые квартиры. Одну – нашему завотделом, в его квартиру (старую) переходит Исянгулов, а в кв. Исянгулова стараюсь я. Говорят, маленькая, но если она будет для нас, мы пока можем в ней быть свободными. Вот я сейчас хожу за ней, как охотник за добычей. Что выйдет, не знаю, пойду к Мустаю. Я думаю, что Лилия мне поможет своим московским характером. Москвичам здесь быстро дают квартиры (приехали в башкирский совнархоз москвичи и сразу получили новые квартиры).
Всем привет. Хуш бул! Целую тебя крепко.
Пиши мне большое письмо.
Ваш папа Рами.
18 августа 1958 г.

Надя, родная!
Прости, что не мог сразу писать тебе. Было такое скверное настроение, ни на что рука не шла. На все какое-то безразличное, равнодушное отношение. Недоволен собой, своей работой. Подготовка к экзаменам идет очень плохо – не могу организовать, сосредоточить себя. Реферат еще не написал!.. Как-то нет надежды на аспирантуру. Все равно, кажется, срежут на экзаменах (экзамены будут здесь). Все еще ищут «подходящую» кандидатуру. Здесь, наверное, вмешивается Сайранов. Ох, этот старик (С. К-ш) лег на нашу дорогу прямо как непроходимое болото. Все это создает у меня гнетущее настроение и очень мешает работать.
Все-таки надо попытаться – надо идти напролом!.. Что будет, то будет (Ятып ҡалғансы, атып ҡал.).
Надя, пословиц у меня набралось около двух тысяч (1700 пословиц!). Думаю, что их наберется столько же. Ни у кого еще нет такого богатства, как у меня! Придет время – выпущу отдельную книгу башкирских пословиц. Так хочется много работать, целиком окунуться в народную мудрость, писать о ней такую большую вещь! Это – мечта!..
А жизнь так сложилась, что я – как рыба в сетях, на берегу! Самое страшное то, что я теряю веру в человека, в себя, в друзей. Не знаю – может быть, все это только в настоящем? За это я и презираю себя... Бессильный что ли я, или очень устал от всего пережитого. И вот теперь страшная тишина – мысль не работает, ни с кем не разговариваю от души, нет смеха, нет тепла, нет заботы. Хочется ругаться, драться, смеяться, любить, шутить, плакать – чистыми слезами... Все иссохло, все где-то без меня, не идет ничего. Поэтому не пишутся стихи – не могу и не имею права, не хочу лгать!
Жду свою книгу как чужую. Корректуры все еще нет. Каждый день спрашиваю у Зуфара – нет и нет. С нетерпением жду чтения печатных букв, запаха свежих типографских знаков – как запах свежих первых листьев... А листья уже начинают желтеть, рассыпаться. Вчера на койке лежал желтый лист от яблони. Так больно было смотреть на этот символ увядания, прошедшей молодости, вчерашнего дня... А плоды? – Горькие! Можешь стать такой дикой яблоней, никому не нужной.
Взял этот лист и бросил в печку – как будто этим можно спасаться! Смешно? Действия мои стали какими-то смешными. Тихо наблюдаю за собой. Очень часто думаю, что молодость прошла. Иду по улице один – смотрю на молодых, слушаю смех – все это для меня далекое, незнакомое, забытое. Падает быстрая звезда – и мне больно – это молодость так быстро сгорает... Купаюсь в Белой – так много девушек и парней – так хорошо плавают, – красивые, стройные, загорелые, улыбающиеся. Смотрю на них – и никто на меня не смотрит, и чувствую себя заброшенным дном когда-то хорошей лодки. Каждая деталь заставляет меня думать о прошлом.
Какие были хорошие дни, ночи когда-то. Ты помнишь, Надя? Переделкинские рассветы, когда я лежал на твоих коленях, буран, когда мы стояли под стогом и жевали одну соломинку до конца, лесной шум, когда мы сидели вместе на пне по дороге в Баковку, ночи под березой той, рождение Салаватки, купанье его... Все это далеко и неповторимо, невозвратно. И невольно приходят слова Лонгфелло из картины «Мост Ватерлоо»: «Мысль о молодости – далекая-далекая мысль!» Каждый день я смотрел бы эту картину! Слушал бы «Прощальный вальс»! Позавчера по радио слушал Поля Робсона – он в Москве – так хорошо встретили его – даже мне лучше стало. Пошел в кино – «Еще не все закончено». А сегодня смотрел первую серию «Ивана Грозного». Прекрасно играет Черкасов! Не играет, конечно, а царит всей душой, всем движением, всем голосом. Лицо не совсем репинское, но – лучше, чем в Третьяковке! Скоро будет вторая серия, жду с нетерпением.
После этой картины только я сел тебе писать это письмо, иначе не мог бы. Даже странно и то, что я пишу тебе письмо. Давным-давно я не писал писем. Сегодня я совершаю подвиг! Конечно, обо всем говорить нет времени и невозможно. Знай только одно – как бы я жестоко ни относился к тебе, как бы я ни был во многом несправедлив к тебе, все-таки в глубине души я люблю тебя, Надя, и умею ценить все твои достоинства, как друга и человека. Конечно, об этом я тебе не говорю языком, но, по-моему, ты это видишь – особенно после разлук. Не думай, что это только отношение мужа и жены. Женщин я могу найти, могу даже «изменить» тебе – жене, но душой я всегда был твой и есть. Не хочу сказать красивых слов, и я этого не умею, но чувство мое к тебе – это очень, очень родное и единственное, такое бывает только к матери – другу. Других сравнений я не знаю.
Вот так, моя вторая мама!..
Что будет впереди – жизнь покажет. Надо только жить! Для этого надо беречь чего-то в себе, дорожить чем-то и уметь ценить самое главное друг у друга. Это самое главное у меня – любовь к своему языку, к своей земле, к своему народу и второе – это трудолюбие. Все остальное выходит из этого. Вот моя автохарактеристика! Может быть, неверная? Но я сам верю, потому что это познано мной, прочувствовано и испытано. А особого природного таланта или особенных каких-нибудь способностей у меня нет. Все я беру только трудом и стараюсь во всем этом не лгать. В этом мое и счастье, и несчастье. Несчастье потому, что не все люди таковы, а чего я требую от
себя, требую и от других. Многие от других требуют, а от самих себя не требуют. От этого получается противоречие мое с людьми – раз приходится жить среди людей.
Ладно, на этом философию отбросим.
Как Салаватка? Учит тебя языку? Учись ты и сама, Надя. Используй время на это, вбирай в себя каждое слово. Оно не тяжелое, нисколько обузой для тебя не будет, а для меня это будет только радостью. Хочу с тобой говорить полным ртом (ауыҙ тултырып) на башкирском языке, хочу слышать твое пение чисто по-башкирски, и хочу гордиться тобою, дорогая. И взамен этого обещаю тебе: когда-нибудь выпущу маленькую книгу, посвященную тебе, из переводов, прямо с украинского, – Тараса Шевченко! Хороший будет подарок для твоего сорокалетия! Сказано, будет сделано: әйткән һүҙ – атҡан уҡ (сказанное слово – выстреленная стрела). Очень хорошо ты пишешь о Салаватке, писала бы так каждый день! А о себе ничего... Я соскучился!
Вот уж петухи!.. Как у Нагульнова. Я два дня ходил, как дед Щукарь – от помидор что ли, пил целый день крепкий чай со смородиной – и сегодня я здоровый.
В Уфе пошли дожди. А то я каждый день ходил купаться на Белую. Пол крашеный. Краски хватило только на одну половину. Блестит! Сделал так, как ты приказала – три яйца всмятку. Мыл полы – хорошо моется. Но одна половина как западная Германия! Не очень блестит. Все обставил так, как было в прежние времена, когда страной правила ты. Даже «койку» Салаватки оставил на загляденье. Теперь уже будет она ему мала. Как хочется видеть его, тебя (на два дня только, конечно!..).
На «Печника» заключил договор. В пятницу получаю 60%. А пока держу «ураҙа» – великий пост, упражняю свой живот на густом чае и на дешевом помидоре. Картошка все еще дорога – ешьте там и за меня.
Был у меня Искандер агай, выпили «столичную» и дал я ему для тебя 50% – что было в нашей сберегательной книжке на черный день. Может быть, даст тебе, только не спрашивай.
Как с сеном? Не привезли? Может быть, на два дня приехать? Это будет поводом и полезным.
Равиль начал работать – багермейстером. Живет в общежитии. Пока я его не приглашаю в сожительство. Пускай изучает Черниковку! Это полезно для жизни, чтобы не болтать лишнего знавшему «что такое жизнь». Я хорошо помню, что он в лесу мне сказал. Рассуждает еще, как теленок – а ходьба от Ч-ки до Белой научит чему-нибудь. Вот как я зол на него!
Как инәй, Мөршиҙә? Чем вы заняты? Фәниә не приехала еще? Что пишет пограничник из Алма-Аты? Ты пиши ему, и от меня – привет. Пусть он на меня не обижается. Вот начал писать письма, и ему напишу такой же трактат в 12-ти листах.
Где ты спишь, Надя? Над сараем? Тебя не утащат оттуда? Берегись! Пиши так же много, как я. Бери пример. Пока. Хватит. Не скучай, и живи политикой «мирного сосуществования». Всем, всем родным и соседям привет. Точка!
Крепко вас обнимаю и конечно целую. Ваш атай.
11 марта 1961. Гагры.

Надя, Дорогая!
Вот каждый день собираюсь тебе писать и не пишу. Хочется писать обо всем, но это невозможно! Необъятного не объемлешь... Как описать тебе море, когда даже сам Чехов ограничился только одним определением, что «море большое» и все!..
Вот раскинулось оно от моего окна до турецких берегов и виден мне лишь кусочек этого ослепительного серебра – и глаза устают – нет конца и края ему!.. И вечно в движении оно, вечно в пене на берегах и вечно бормочет свои стихи, обтачивая бесчисленные камни, как поэт свои стихи... Вот, кажется, и нашел сравнение, но «всякое сравнение хромает», т. к. поэта все-таки убивают, а море остается и трудится, чтобы покормить рыб, чаек, людей, чтобы о нем сложили стихи, песни, чтобы на берегах его ходили влюбленные (хотя бы «курортного сезона»), а те, которые еще не успели влюбиться, писали письма...
Вот я и пишу о нем, значит и о себе. Потому что ты писала: «впитывай в себя все, что увидишь» – и я вот впитываю в себя больше всего море. Оно, Черное море, самое красивое и приветливое из морей. А геологи говорят, что оно и самое молодое. Оно родилось совсем недавно – около 60 миллионов лет назад! И оно, оказывается, дитя океанихи Тетис (Гречанка, наверное.). Когда-то эта тетя Тетис была беременной Черным, Каспийским и Средиземным морями и ходила пешком – своими ногами-волнами почти что до нашего Урала, но после родов она умерла и оставила эти моря. И чтобы не скучно было им на свете жить, эта же тетя Тетис родила вместе с ними и веселый разноязычный Кавказ со снежной шапкой и нежный Крым в вечнозеленом одеянии. Так как Крым был слишком нежным, он далеко забегал в объятия моря. Много тайного было в отношениях этих морей. То соединялось, то вновь разъединялось Черное море с Каспийским, то возникала, то прекращалась связь Черного моря со Средиземным. И много городов погибло из-за них. И сейчас неспокойно на берегах. Так говорят геологи о землетрясениях: «На дне Сухумской бухты (это от г. Гагры недалеко), на глубине 10 метров, найдены развалины древней греческой колонии Диоскурии (VI—V в. до н. э.). Значит, за два тысячелетия берега моря опустились более чем на 10 метров». Вообще здесь много развалин древних городов Греции, остатки грузинских крепостей, монастырей. Вчера вот ездили на экскурсию, и я сам видел эти развалины. Были в одном совхозе – такие дома рабочих, такие дворцы, которых наши и во сне не видели. Богатые цитрусовые совхозы и колхозы здесь. Так много разных плодовых деревьев – даже названия не запомнишь! Зелень, зелень и зелень. Одним словом, я попал в рай! Но как-то скучно в раю! Куда лучше наш край – естественнее, проще, задушевнее. Я соскучился по Башкирии, по своим невысоким горам, по березам, по тебе, Надя, по детям, по коню. Как приеду домой, объеду все деревни верхом. Как правильно сказал Горький, что красота не в пустыне, а в душе араба!.. Красиво то, что с детства связано с душой твоей – это родина, это (вот... и слезы у меня) язык родной...
Каждый день говори, Надя, с Салаваткой на башкирском, прошу очень, чтобы ему небезразличным был язык мой! Самые ласкательные слова говори на башкирском, а ругать можешь и по-русски!.. Тренируйся и сама. Приеду домой – привезу кучу стихов и читать буду на башкирском, конечно. Работаю хорошо, и Есенина переводить начал. Кормят разнообразно и превосходно. Вот иногда только не спится – тебя нет. Как у тебя с деньгами? Как малыши, иной? Пиши сразу, буду до 23 марта. Ну, целую, дорогая. Твой.

2/IV—62 г.
Надя, родная!
Целую тебя крепко-крепко, прошу от тебя только одно – не отчаиваться! Все это временное, все это пройдет! Никто ведь нас не заставлял делать то, что мы делали! Делали потому, что так надо было – чтобы быть человеком и беречь все то, чем мы дорожим, чем мы дышим; чтобы не приспосабливаться к разным людишкам и не уронить свое человеческое достоинство ни перед кем – всегда и везде!
Это самое главное же?
Это не высокие слова, об этом – о том, что случилось в редакции, я думал долго и еще раз убедился, что правильно сделал.
Почему-то я считаю очень счастливым человеком себя, хотя это счастье нелегко мне добывается... А в легкое счастье не верю я – оно тогда только пустое слово.
И почему ты должна считать себя несчастной – никчемной, когда ты вот уже семь лет! (скоро ведь исполнится!?) разделяешь мою трудную судьбу и так много мне помогла своим терпением, умным своим сердцем? Может быть, я не всегда умел дорожить всем этим, но я все-таки в глубине души очень люблю ведь тебя, Надя (Поют по радио мою песню – «Меня мое сердце в тревожную даль зовет!» Вот снова повторяют – почему-то этой песней мне хочется выразить мое отношение – все чувство к тебе). Вся жизнь моя – стремление в эту «тревожную даль» и ты со мной, хотя ты где-то вдалеке... Пока я еще боюсь соскучиться по тебе – работаю очень хорошо, в душе какая-то ясность, чистота, свет и тепло ко всему, родство какое-то с миром, и я так боюсь, что это настроение скоро покинет меня, – хочется скорее, скорее уловить основную волну каждого стихотворения, начинаю и оставляю «на потом», чтобы дорабатывать когда-нибудь; хоть этого настроения и не будет, но все равно написанное уже в бумаге потом вызовет все это. Такие стихи у меня хорошо получаются – так писал я «Родной язык», «Төшкөгә ҡайтҡанда», «Песни жаворонка» и Кавказские стихи... Ничего, Надя, я очень богат, оказывается. Когда-нибудь «и на нашей улице будет праздник»! После той «статьи» Рамазанова я открыл для себя очень важное и, может быть, самое главное – я пишу нужные вещи, и я очень нужный человек для нашей литературы, и все это невременно... Значит, я имею свое слово! – Тебе-то хоть я должен хвастаться этим... Все это ощущал я в Уфе. Ждут меня молодые, новые друзья.
Заявление на квартиру дал. Поговорили с Мустай агаем – читал ему стихи – потеплел. Все-таки он поэт большой! И очень мешает, по-моему, ему вся эта сайрановщина, сковывает его как поэта и как человека, такого большого...
Я сказал ему, что тронусь в Уфу со льдом, он ответил, что это рановато – ничего не успеем сделать. Но просил, чтобы я писал заявление, и я писал – на это уже способность имею!.. Я думаю, что вся эта квартирная история до осени дотянется все-таки.
Как быть тебе? С пропиской-то? Конечно, слезам Москва не верит. Ты попробуй поговорить в Союзе писателей с секретарем Игорем Сеньковым, расскажи толком – без преувеличения. Он мой однокурсник, может быть, чем-нибудь поможет (ул. Воровского, кажется, 52).
О том, что говорили тебе о разводе, можно фельетон написать! Все это было бы таким смешным, если бы не так... Можно было бы идти и на это в крайнем случае, если бы мы были богатыми! Сыграли бы потом настоящую свадьбу, а?..
Ну а если милиция начнет требовать, чтобы выехали из Москвы, придется выехать, ничего не поделаешь! Неужели могут так делать? Ведь у тебя два батыра с тобой! Не устоят?
Ладно, приедешь домой, может быть, поедем в Месягуто-во – до осени работать в межрайонной газете?
До мая ликвидируют все районные газеты, начнет выходить межрайонная газета с большим форматом, как «Совет Башкортостаны», при с/х управлении.
Сейчас в редакции сидят, ожидая конец, не знают, куда пойти работать. Хасанов пойдет экономистом в управление. Нина Ивановна, наверное... Хорошо, что я заранее ушел, мне, конечно, можно и там работать. Но надо покончить со сборником, надо и подстрочники делать, может быть, возьмусь и за «Дневники комсомольского секретаря». Дел много! Я просто наслаждаюсь одиночеством. Но тебе-то от этого ничуть не легче. Мне больно, что деньги все еще не могу посылать тебе. Писал Равилю, чтобы он немножко послал.
В «Ленинсе» печатали «Возвращение к песням», но гонорара еще нет. Будет, сразу пошлю.
А насчет путевки ничего еще не известно. Может быть, будет в мае. По детям я уже соскучился – особенно по Азамату. Хорошо, что ты о них писала подробно. Пиши почаще обо всем, если от меня и нет письма. Вот это письмо я пишу целый день и на месяц!
За Салавата не бойся, что будет уличное влияние. Поговори с ним серьезно, только спокойно. Похвали, если что-нибудь хорошее делает.
Надя, как мама, Галя, Люба? Пиши! Жду твоих писем. Привет всем.
Целую. Твой Рами.
7 мая 1962.

Надя, родная!
Прости, что долго молчал, написанные письма я тебе не послал, а пишу я их каждый день – в мыслях, но что толку от слов, если вы голодные сидите! Мне больно за то, что я не могу детям ничего толком послать... Много я кормил вас обещаниями. Ох, как много! Я, наверное, человек ненормальный... печататься мне стало проблемой. Записи по радио еще не передавали. «Башкортостан» все еще держит мои вещи под столом.
Был в Уфе перед маем. Читал корректуру стихов в журнале (№ 5), скоро выйдут. Но это еще не спасет нас. Скорее надо сдать книжку (как я этого не хочу!.. Но ты не можешь мне помочь, родная. Будь эти деньги прокляты!). Наверное, я никогда не смогу спокойно писать, не думая ни о чем. Трудно быть поэтом!..
После твоего письма опять поговорил с Мустай агаем насчет квартиры. Будет только одна комната – ты скажешь: «Не надо, добейся настоящую!» Но сие от меня не зависит. Спасибо и за комнату, если ты хочешь жить в Уфе и не можешь уже быть в Москве. В июне Равиль получит наверняка квартиру, придется пока жить у него до осени. Я на июнь пойду работать, может быть, в журнал, м. б. в «Ленинсе», а м. б. и на завод – хоть куда! А до этого я пробуду здесь. Дом наш будут ломать, каждый день приходят, но соседка наша не соглашается, пока не дадут ей хорошую квартиру. Спасибо за упорство ее! Мне на пользу.
А что тебе делать, как быть это время? Если не можешь оставаться у мамы, приедешь в район, а я вас – к инэй, а сам уеду в Урмантав – доканчивать книжку. Был сегодня Файзи агай у меня, пить не просил; пригласил к себе. Инэй обо всем знает и детей ждет к себе – молоко есть, картошка – тоже, а морковки будут, на хлеб найдем что-нибудь. Вот моя стратегия. А чем будешь заниматься? Сажать огород и пойдешь печатать творения Кинзина и т. п. Машинку забрали, я сам отвез ее в Аркаул. Май провел там, пил мало, ел много – на месяц хватит...
В Уфу пригласили меня на вечер поэзии студенты в университет. Хотели освистать моего критика, но я сказал – не делать эту глупость. Вечер прошел хорошо – были все тузы, только Рамазанов не пришел – боится студентов, наверное. Меня и Атнабая просили выступить дважды. Много было записок – читать «Родной язык», но я читал новые – хорошо. Урал кейәү провел пышно свое тридцатилетие, я на последние гроши купил подарок и вот пью чай и колдую над стихами и доволен этим белым светом, весной. Целую Вас.
Надя! Если сможешь продержаться до июня – продержись.
Пиши больше об Азамате. Ружье Салавата висит на стене и стреляет каждый раз в душу отца. Крови нет, только слезы иногда...
Ну, целую вас еще крепко. Атай.
21 мая 1962 год.

Надя, родная моя!
Получил твое большое письмо, очень большое спасибо за рассказ о мальчиках моих, очень рад я и за отзыв твой о стихах, хотя я совершенно недоволен переводами. Черт побери это вавилонское смешение языков!.. Но раз есть мой язык родной, такой же прекрасный, такой же певучий, такой же первородно богатый оттенками, красками, жестами, и раз я люблю его до одурения, и раз я знаю, что в будущем времени его не будет (от этого сознания у меня любовь к нему еще сильнее), мне бесконечно жаль, что они на другом счастливом языке не звучат так, как я их пишу на своем бесконечно родном, «на смерть обреченном» языке... (я рыдаю, когда эти строки пишу). О, если бы история могла меня уверить, что жив будет и мой язык в веках и во веки веков будут звучать над Уралом башкирские песни, я сегодня бы, сейчас же пошел на виселицу, чтобы своей счастливейшей смертью дать долгую-долгую жизнь языку моего народа, языку, который четыреста лет отрезали русские цари – Романовы и который теперь хотят продавать за свою дешевую шкуру разные рамазановы!.. Перед майским праздником правительственный лозунг был написан на русском и татарском языках, я звонил в Совмин: что вы делаете, завтра весь народ будет смотреть на это издевательство!.. Вечером же сняли этот лозунг. Это не пустяки... забыть язык целого народа... даже для лозунга!..
Верь мне, Надя, что это не высокие слова, чрезмерно преувеличенные. Нет, нет, нет, это мой стон, крик сердца, святая клятва моя перед своей совестью, перед духом моего народа-поэта, перед временем, перед матерью своей – инэй!..
Я еду к ней только слушать ее речь – и так мне хорошо, таким я чистым становлюсь, душу свою я отмою от всей этой фязи жизни, людей. Я задумал опять новое стихотворение о языке «Вешние воды», когда инэй жила здесь и она, маленькая уже, – добрейшая, когда я с нею один, – приносила каждое утро почти свежую воду для сына одинокого и каждый раз наполняла мое сердце моей древней родиной, скупой на слова, сдержанной, несказуемой, непередаваемой словами нежностью и любовью...
Я чем больше живу, тем сильнее ощущаю, что такое это материнская любовь на свете, создающая только красоту и добрый свет на земле.
Посадила она этой весной в день своего пятидесятилетия (м. б. и не к этому дню, но мне кажется, именно так) яблоню около моих рябин и березки и говорит:
— Үлһәм, улым, ҡарап ҡуярһың, инәйем ултыртҡан алмағас тип... (как помру, сынок, посмотришь, (что) яблоня, посаженная мамой).
А сама смеется, а у меня комок твердый в горле...
К чему я все – это? Да к тому, мамо, мамо!.. что в твоем письме есть ложка дегтя в бочке меда, и все это мутит мою душу, родная!.. и мне хочется тебе хоть раз и навсегда сказать одну вещь, которую ты не должна забывать и учесть на всю жизнь, если нам суждено и дальше продолжать ее вместе – после нашей «семилетки», если ты не устала жить со мной, если ты и детей, и отца любишь материнской любовью, которой любят нас наши матери...
Эта любовь не знает измены, она святая – она может стать и меньшей, стать и большей, превратиться в злость, и в проклятие, и в ненависть на некоторое время, но она отходчива, знает и прощает.
Самый блудный, скверный сын перед смертью возвращается к матери, просит прощения, и мать прощает – даже в могиле. Мы все ею созданы, ею выношены и все равно уходим в нее, – хотя она уже стала землей, все равно принимает. Поэтому и говорим: матушка-земля. С мужчиной ее не сравнить! Мужчина ее только оплодотворяет по-пришвински... Это и моя философия, горьковская!..
Я люблю тебя, мамо, за чистоту твоей души – это было началом, когда я к тебе пришел скотом, ты во мне возвратила человека, за что тебе великое спасибо!..
Я ведь очень устал, дорогая!.. Сижу, колдую над словами – пишу трудно, раздражают и строители. Дом наш начинают ломать, что-то ломается и в душе с этим домом, везде валяются кирпичи, как куски кровавые, и камни перед домом. Я просил не валить перед окном камни, но разве им понять, что значит для меня единственный свет солнечный и зеленая трава жизни, с которыми я шепчусь, когда мне больно...
Я уйду в лес, в Каратав, где когда-то я еще студентом всю ночь разводил костер, к птицам, буду ловить рыбу и как язычник доканчивать хотя бы в основном книжку – потом в Уфу!..
Вчера я занимался стиркой, стирал и плащ, и брюки. Брюки у меня рваные, заштопал сегодня, утюжил – все-таки не твои руки, мамо! Мне стыдно уже ходить днем на улице.
Вся надежда на книжку.
Из журнала все еще перевода нет. У тебя нет денег – это больше всего мучает меня. Продать, что ли, машинку швейную? Будем потом покупать, а? Тебе для детей надо ведь! Стихотворение «Кавказ» в цикл не ввели. Говорят, воспеваешь феодализм – что море – жена Кавказа ноги моет. Какие феодалы еще наши литераторы сами!.. Как трудно понимают самый верный образ – образ любви! А ведь когда любишь – это счастье мыть друг друга, да еще когда не виделись так долго... Помнишь, Надя, как семь лет тому назад, я, студент литинститута, весь счастливый от тебя, старался мыть тебе ноги?.. Да, это было большое счастье... Но где он, этот студент? Есть ли он? Может быть, его и не было, который, поцеловав первый раз девушку с веснушками, бегал под гору и обнимал от счастья русские березы Подмосковья?.. Может быть, и ненужный никому, и тебе, а живет-пишет никому не нужные стихи просто потому, что юродивый какой-то...

Диуана мин, диуана,
Донъя менән йыуанам,
Донъя минең – үҙ өйөм,
Донъя моңо – үҙ көйөм...

Үҙем нисек теләйем,
Ерҙә шулай йәшәйем,
Бер кемгә юҡ зыяным,
Мин – тик умырзаямын...

Һәр терегә һөйөнәм,
Тик үлемгә көйөнәм.
Ә хәҙергә ҡыуанам,
Диуана мин, диуана!..

Пусть переведет Салават мой это последнее стихотворение мое: «Юродивый бродяга». Ладно, сам переведу:

Бродяга я, сумасшедший,
По миру я с миром шедший.
Мир мой – этот – собственный дом,
Мира звуки – тоже притом...

Как захочу я наяву,
На земле я так и живу,
Никому вреда нет,
Я только добрый горицвет...

Рад я живому каждому,
Лишь жаль – умрем однажды мы.
А пока блаженно шедший Бродяга я, сумасшедший...
Ритм не соблюдал, только смысловые рифмы поставил, это мой первый собственный перевод, сделанный по ходу только – а если сидеть, может быть, и получится. Вот и доработал. Скакал позавчера на коне без узды, без седла, на котором проскакал ночью под дождем до Ахунова и обратно. Очень уж хотелось нестерпимо быть на коне и скакать. Соскучился так по своему коню!.. Но этот конь гулял в поле путаный, поймал и улетел, если кто-нибудь видел бы – дали бы за хулиганство 15 суток. Но знали только соловьи, они не заявили в милицию – на обратном пути я, успокоенный, тихо пел им эту песню блаженного...
Было несказуемо хорошо!
Песня сама сочинялась, я только обработал. Мне самому нравится – только не будут печатать. Но зато дети будут знать, какой был их отец.
А вот «Шишка» мальчишке – Азамату моему. Это я от леса взял (он когда-то играл с этой шишкой – в рот совал).

Тубырсыҡ
Обнимай, Надя, детей, целуй за меня их. А тебя поздравляю с нашей семилеткой! Много и мало... Ну, целую и тебя, мамо!
Ваш атай.
20 марта 1962 г.

Сборник включили в план 1963 года. Было в Союзе обсуждение плана издательства, и я просил Мустая Карима, чтобы включили. Выступил по телевизору, оставил стихи на радио и в редакциях. Пока денег нет.
3 сент. 64 г.
Надям минең! Сәләм!
Бына мин Дубултыла өс көн йәшәнем дә инде. һағындым да инде һеҙҙе!..
Латвия встретила очень хмуро. Дожди тут и ветер с моря – такой холодный, пронизывающий. Я сразу пожалел, что поехал сюда, сразу начал скучать по Башкирии. Все-таки я не согласился бы жить ни в каком раю, никогда – кроме Башкирии. Ее до боли поймешь только на чужбине. И никакая свобода, никакая независимость не заменят ее. Как хорошо, что она пока есть, какое счастье иметь родину, хотя в ней тебе иногда – из-за нее – не очень легко... Зато с этой болью ты больше человек.
Вот тебе – сразу о патриотизме речь.
Теперь о еде (патриоту тоже нужно кушать!). Кормят здесь очень хорошо, даже боюсь, что ты меня не узнаешь. Я ем все, что дают на стол. Даже я не знаю наименования блюд некоторых, но ем, не спрашивая. И готовят так вкусно и красиво, лучше, чем в Гаграх.
Сегодня был солнечный день и чем-то напоминало Гагры. Я целый день загорал, как все, урывал каждый лучик солнца. Но песок здесь холодный, потому что белый-белый, даже не похож на песок. Как будто валяешься в муке 1 сорта. Возьми да пеки оладьи!
Море холодноватое, но мне купаться можно целый день, если солнце есть. Спортсмены купаются даже и в пасмурный день.
Море здесь не ревет, как Черное, а гудит и ворчит. Гудит так, будто сразу тысяча мельниц работают – мелют вместе. И у меня сразу появилось сравнение – наверно, очень оригинальное – что море – бесконечное множество мельниц. Оттуда и пошло первое стихотворение «Море – мельник старый». Салават поможет тебе перевести:
Тирмәнсе ҡарт
Әйләнгәндәй мең-мең тирмән ташы,
Диңгеҙ геүләй, диңгеҙ үкерә.
Тулҡынланмай, ахыры, йәшәй алмай,
Эште һөйә, эште үҙ күрә.
Тирләп-бешеп, аҡ күбеккә төшөп,
Тулҡын саба, тулҡын һикерә.
Тартҡан онон – ваҡ ҡына аҡ ҡомон
Тыны менән ярға һеперә.
Сал сәсле был ҡарт тирмәнсе шулай
Мәңге геүләй, мәңге үкерә.
Сабырлыға – алтын гәрәбәләр.
Аңланыңмы?
Терпеливому – золотые янтари,
Нетерпеливому приносит сорье.
Вот так. А гонорар с тебя – тридцать сразу пошли. Минең аҡсам бөттө. Три берегу только на папиросы. Десять оставил маме, десять пропил за твое здоровье, как только приехал – потому что продрог весь, надо было взять шерстяные носки, сижу долго.
Как Салават начал свою учебу? И как, что говорит господин Азамат обо мне – не посадил в самолет? Ну, пока. Пишите все, обнимаю всех, целую. Атай.

14/IX—64 г.
Надя, дорогая моя!
Сразу получил два письма от тебя, вчера – первое, сегодня – второе. Да еще перевод! Рәхмәт! Сегодня праздник у меня, но нечем отмечать – еще не успел сходить на почту. Она находится на следующей станции. Вот после ужина ходил по берегу моря, пел башкирские песни (знаешь, все-таки для себя я пою неплохо) и вот сел за стол – разговаривать с тобой.
Сначала – о море. Сегодня оно спокойное, но холодное, свинцовое и слегка ворчливое. А вчера оно было какое-то ласковое, как будто в самом себе купалось – и так осторожно, и так нежно. Мне казалось, что только ребенок, еще не родившийся, может купаться так, под сердцем, когда мать спит глубоким чутким сном... Я стоял и улыбался своему сравнению, вспомнил твой живот с Азаматом – большой, тугой и такой хороший! Так хотелось лечь рядом и послушать рукой...
А позавчера оно всю ночь гудело, точно так, как мельница, как тысяча мельниц! Это действительно так, – я с детства хорошо помню гул мельниц. И я молол свои строки всю ночь – гудел, бубнил, не спал. Потому что утром не надо идти на работу – своему дню ты сам хозяин. Жить бы так всегда – в своей воле – и писать, когда тебе хочется. Но это – только мечта! В будущем, может быть, когда-нибудь поэты будут работать вот так, если не повесятся от избытка времени. А нам – нет худа без добра. Может быть, они будут завидовать нам, рабам времени, нужды и суеты... Может быть, и море для них будет просто соленой водой с песком на дне. А мы еще верим в русалку, в тайну моря, в свои мечты!.. И какими-то большими становимся у моря. Вот пошли стихи в прозе...
Теперь о тебе – все-таки тут есть время думать и о тебе, и о нашем прошлом...
Все-таки ты у меня хорошая! Я доволен судьбой, что она дала мне тебя – с умным сердцем. Если не брать во внимание твои бездумные, неосторожные вспышки и мелочные упрямства, – то в основном – ты моя, до седин, пожалуй, на всю жизнь. Не представляю я себя без веры в тебя, хотя сам я всегда был грешен и даже, может быть, и не стою этой веры. Но я не распутный, хотя и не секрет – может быть, это от стихов и для стихов и от слишком большого любопытства к женщине вообще. Она делает и животным, и человеком нас, и в глупостях своих даже становишься мудрее, человечнее. Она создательница человека-мужчины и поэтому всегда видит в другой свою соперницу. Отсюда – ревность. Но если она больше верит в свою душевную силу, в свое богатство, в свою – и для детей, и для отца детей.
Ты больше, чем мать для меня, родная, хорошая моя. Я это чувствовал еще в самолете, когда ты стояла с детьми в круге окна и махала мне рукой...
Целую, родная, твою руку и лягу спать, спите и вы, мои дорогие! Писал что-то очень красиво, наверное устал, завтра напишу новое.
Обнимаю – спите. Ваш атай.

18/IX—64 г.
Дубулты
Надя, дорогая!
Получил вчера твое письмо – так хотелось подержать в руках свою книжку!.. — если б ты знала! Наверное, к моему приезду выйдет на продажу? Я очень рад, хотя она не такая, какую я хотел видеть. Ну... с богом!
Может быть, я огорчил своим последним письмом – своей философией? Не обращай внимания. Это – просто застраховка себя и только.
Конечно, я познакомился здесь с одной женщиной. Очень интересная, всегда хочется слушать ее и слушать – так много она знает! Жаль, что дни мои кончаются, и я не успею узнать о ней все. Ты ее немножко знаешь. Зовут ее Надеждой Александровной Павлович. Влюбиться в нее можно – ей, наверное, еще только 75 или 80 лет!.. Помнишь, я только зимой читал книгу – поэму о Блоке? Она и есть автор этой книги, ученица и любимая Блока. Вот теперь я ей помогаю подняться по лестнице на берегу моря. Потому что она очень плохо видит и ждет у лестницы, пока кто-нибудь придет и возьмет за руки. И странно думать, что когда-то великий поэт мира Блок держал эти руки и целовал их... Сколько лет прошло, сколько вод утекло с тех пор, а все еще она жива! Сидит у моря и смотрит на волны – вспоминает о прошлом. Каждый день этой вечности, каждый год ее века живы, наверное, перед ней, как эти волны. Был бы я художником, нарисовал бы ее так, сидящей у моря! О Блоке она говорит, как о живом – как будто вчера только рассталась с ним. Потому что Блок такой живой и неповторимый в своих стихах. И мне кажется, что это она
«Превратила все в шутку сначала,
Поняла – принялась укорять,
Головою красивой качала,
Стала слезы платком вытирать.
И, зубами дразня, хохотала,
Неожиданно все позабыв.
Вдруг припомнила все – зарыдала,
Десять шпилек на стол уронив.
Подурнела, пошла, обернулась,
Воротилась, чего-то ждала,
Проклинала, спиной повернулась
И, должно быть, навеки ушла...»
Это было 29 февраля 1916 года. А вот, спустя почти полвека, 16 сентября этого года, я ей говорю:
— Как же вы можете, Надежда Александровна, писать, когда вы так плохо видите?
— Да я вижу буквы. Спасибо. Дальше я сама могу... Вот лицо ваше только не вижу. Подойдите, пожалуйста, поближе. Вы здесь отдыхаете?
— Да, я сижу рядом с вами, за соседним столом.
— Я не слышу вашего голоса. Когда приехали?
— 31 августа.
— Откуда вы?
— Из Башкирии.
— Поэт, прозаик?
— Я пишу стихи.
— Я тоже – стихи, мемуары.
— Я знаю ваши стихи, недавно вот купил вашу книгу о Блоке.
— Это у вас? В Башкирию она попала? Как тронута я, как вы обрадовали меня.
— Сразу раскупили вашу книгу, теперь ее нет в магазинах Уфы.
— А как вас зовут?
— Рами.
— Рами – вот будем знакомы теперь. Вы приходите ко мне, подойдите сами и скажите: я – Рами. Сделайте, пожалуйста, подстрочный перевод ваших стихов, мне хочется познакомиться с вашими стихами. Я живу вот в этом белом доме...
И пошла маленькая, полненькая старушка – в белой широкополой шляпе, с толстыми очками на глазах и с палочкой – в белый дом, где она с 11 часов утра каждый день сидит за письменным столом и колдует над словами. Голос ее такой бодрый, грудной и мягкий, как бархат – наверное, пятьдесят лет тому назад пела очень хорошо...
Вот так познакомился с одной незнакомкой Блока, с большой поэтессой и опытной переводчицей. Мне было бы, конечно, очень лестно, если она перевела бы хотя бы одно мое стихотворение. Но я подстрочников не делал, просто не хотел обременять старушку. Вот сегодня опять я помог подняться ей по лестнице. Она просила меня читать свои стихи на башкирском языке и сделать подстрочный перевод. Мы поднялись на песочную горку, где есть скамейка под соснами, и я прочел ей два стихотворения – одно лирическое старое, одно новое о море-мельнике. Она внимательно послушала и начала говорить, что в комплиментах я не нуждаюсь, а вот к совету старушки надо прислушаться. Первое стихотворение очень поэтичное по замыслу, но не зрительное, не остается в памяти, надо чувство дать в конкретных деталях – образно, конкретно, чтобы чувствовалось, что это башкирское, национальное стихотворение. А мое держится все в музыке, в чувстве. А второе – о море – очень интересное, что она еще никогда не встретила такое оригинальное сравнение – море с мельницей. И мысль – хороша. Но, что море потеет – неэстетично, а когда дыханием своим метет муку – это нарушает правдивость образа, это – просто условная красивость. Каждое слово должно гармонировать с образом мельника. Да еще – как же мельник может реветь? Мельник у меня с мельницей как-то смешались, а это нарушает правду образа. Это, конечно, мелочь – легко поправимая, но в этом-то и весь секрет нашего мастерства – ставить каждое слово на свое место, чтобы были как иголочки на сосне...
Потом я повел ее до почтового ящика, опустили два письма. Она, наверное, ведет большую переписку. Собирает все, что есть о Блоке. Расспрашивала, переведен ли Блок на башкирский язык. Я сказал, что есть одно стихотворение в моем переводе («Превратила все в шутку сначала») и переведена поэма Блока «Двенадцать». Она очень обрадовалась и просила, чтобы я и свой перевод, и поэму в переводе М. Сюндюкле прислал ей в двух экземплярах. Один – для нее, один – для какого-то Ильина, который собирает все о Блоке и на всех языках мира. Дала мне свой адрес (Москва, Г – 2, ул. Веснина 3, кв. 5). Скоро в Тартуском университете выйдет книга исследований и воспоминаний о Блоке, где есть и ее воспоминания. Надо взять эту книгу почтой. Чтобы не забыть все это, я написал тебе. Дневники писать мне не хочется – много времени отнимает да и лень. 23-го Дом творчества закрывается, если деньги будут, я на 3 дня поехал бы в Эстонию, в крепость Рогервик, где был на вечной каторге Салават. Вчера кончил «Дагестанскую звезду» Гамзатова и «Проклятие» его. Перевел «Одиночество» Бунина. Это мое последнее письмо, наверное. Если напишешь письмо, пошли авиапочтой. Если деньги – телеграммой. Или послала?
Ну, пока – хуш! Целую. Дома буду, наверное, в конце сентября.
Атай.
Из Москвы позвоню. Целую еще раз, дорогая! Хуш.
16 апреля 1969 г.

Надя, дорогая! Сэлэм!
Каждый день собираюсь тебе писать и некогда. Работы у меня хватит на три месяца! Начал переводить, но перевод оказался гораздо труднее, чем я предполагал. Это ведь и не перевод в обычном смысле, а воссоздание башкирского оригинала, притом не настоящего времени, а далекого прошлого. Это почти что по черепу человека восстановить лицо, облик его, даже характер и психологию далекого предка, его окружение и быт. Самое трудное – его язык, притом очень сильно искаженный русским переводчиком. Вот такая задача передо мною сейчас стоит, и я нахожусь в каком-то духовном смятении, как будто стою на перекрестке сотен дорог... Все передо мною загадка! Может быть, зря я брался за такую работу, где переводческое искусство сливается с научной – историко-этнографической и чисто лингвистической работой. Это мог бы делать только Жэлил агай или Баязит агай. Но их нет, а перевод нужен. Раз взялся за гуж – надо тянуть!.. Боюсь, что времени не хватит.
Первую неделю я ничего не делал, отдыхал. Оказывается, я очень устал с этим журналом. Это я ощутил только сейчас, когда оторвался от него и как-то непривычно еще чувствовать себя без него. Никогда еще весь себя я не отдавал, как – журналу. Каждая буква – это мои клетки мозга! Но этого начала дела, по-моему, никто не поймет, кроме самого себя. Сейчас он живой, имеет свое лицо, нрав и характер, имеет свой стиль и походку – может идти и без меня. Основное сделано, но какой ценой?! Это я ощутил только сейчас. Первые дни я просто не мог отоспаться, как только завтракаю, тянет ко сну, как только обедаю – опять клонит ко сну, и после ужина, как начинаю читать, глаза сами закрываются и все первые ночи спал как убитый, и утром всегда будил сосед Сулейман – киргизский поэт. И ел – не наедался. Я уж думал, что болею какой-то страшной болезнью – обжорством и летаргией... Вот что сделала со мной за два года моя «Дочь...». Но, слава аллаху, я начал просыпаться вовремя и есть нормально, и мысль, кажется, вырывается из какого-то оцепенения... Появилась откуда-то бодрость, я даже начал снова заниматься физзарядкой. Старик из Татарии, ученый-фольклорист Хамид Ярми обещает еще научить меня китайской древней гимнастике...
Вот так мои дела, дорогая. Но ты не бойся, китайцем я не стану!.. И «культурную революцию» не совершу. Я лишь вхожу в свои берега и вся весна в Переделкино возвращает меня в нашу молодость, я много хожу по лесу, вдыхаю весь запах влажной земли и хвойный настой сосен, слушаю пение птиц, как человек, который после контузии впервые возвращает себе слух... Как-то я совершенно по-новому воспринимаю эту весну: как будто впервые вижу ее, и жутко становится мне, когда приходит мысль: «Не последняя ли эта моя весна?..» И таким дорогим становится весь свет – все эти березы, яблони, сосны за окном, которые застыли в предвечерней мгле и в томительном ожидании первых клейких листьев, и этот последний крупчатый снег, под которым сочится последний ручеек, даже вечерний звон колоколов со стороны станции, и гул моторов со стороны аэродрома, и взгляд дочурки нашей с фотографии, которая смотрит куда-то в сторону, а не на меня, хотя сидит она вот передо мной с бантиком в волосах... И подкатывается к горлу какой-то горячий комок и плавает в слезах, когда я пишу эти строки...
Да, стареем мы, наверное, Надя... и поэтому все выглядит в новом свете. Чем дальше, тем больше я скучаю по детям. Целуй за меня Гульку мою, и Азамата, и даже Салавата можно. Хорошо, что они есть!.. Увидеть бы их на пять минут, хоть на экране!.. Ну ладно, хватит об этом.
Пошел в церковь, слушал удивительный хор, но потом кое-как вырвался из толпы, народу – тьма! Удивительно – вся молодежь в церкви, хотя целый взвод милиционеров не впускают туда. Еще такого паломничества я не видел никогда. Вот так, чем дальше, тем больше верующих и пьяниц под Москвой. Странное сочетание!..
Был еще в Колонном зале – на юбилее 40-летия Литгазеты, слушал удивительный концерт и, конечно, больше всех поразил меня Аркадий Райкин. Слушать его по радио – это только четверть Райкина, а он весь – в мимике. Был у Ахияра, в МГУ и нет у меня ни копейки... Обрадовал? Если сможешь, пошли телеграфом 50–40 руб. И сто не мешало бы, чтобы продлить путевку заранее. Надо угостить и редактора, и переводчика. От этого зависит все. Аминь! Целую всех вас. Атай. Надя, дорогая, пиши обо всем подробно, что дома, о ребятах, о Гуле. Как учеба, поведение? Как наши финансы?
12 мая 1969 г.
Переделкино, д/т.

Надя, дорогая!
Писать тебе некогда. Я весь ушел в сказку. Работаю теперь днем и ночью. Рука даже ноет. Первые главы читал татарскому ученому-фольклористу Хамиду Ярми, который отдыхал здесь, он очень удивился богатству языка и моему знанию стиля народных повестей, отметил, что я нашел очень верный ключ и что совершенно не ощущается перевод, все воспринимается как первозданный оригинал. Я, конечно, сам тоже думаю так и стремлюсь к этому, но боюсь: не перестараюсь ли, не обвинят ли меня в вольности перевода. Но дословный перевод меня никак не может удовлетворить, получится все по-книжному. Что будет, то будет! Я уже весь освоился в природе народной фантазии и не могу отступить. Жаль, что времени мало. В первые дни я никак не мог работать – настолько устал, оказывается. Но теперь опять нарушаю режим, иначе вся работа будет едой. Кормят очень хорошо, но хочется есть по-домашнему, так хочется иногда картошки в мундире... Ешьте за меня там!
Листья распустились, вчера был дождь, гремел первый гром и так запахло свежими листьями берез. Березы стоят, как будто в зеленом тумане, как балерины, покрытые зеленой вуалью. Соловей еще не поет – каждый день жду первые трели соловья, как будто от этого зависит все! Слишком запаздывает весна в этом году.
За газеты спасибо! Как дороги вести Башкирии вдалеке от нее! Очень соскучился по башкирским песням, ухожу иногда в лес, чтобы только петь одному себе. Странные концерты, да? Все-таки без Башкирии мне не жить! Приеду домой 26-го, ко Дню Нашему. Жду каждый день денег. Всем привет, целуй ребят за меня. Очень соскучился. Пиши обо всем! Целую вас всех.
Атай.
P. S. Письма ребят получил, им напишу отдельно! Но как писать Гуле?!

17/V—69 г.
Надя! Сэлэм!
Получил твое письмо – так повеяло домом, детьми. Хотелось на минутку взглянуть на вас, на ваше «житье» без меня и уйти обратно на месяц в свое долгожданное одиночество.
Я, оказывается, могу работать! Только нужно быть самим собой, без всяких редакций, без забот... Только что вошел в русло, а время мое кончается. Когда это повторится, не знаю. Как только берусь за Есенина, прет свое. Я между двумя огнями. Это немножко мешает, нервирует. Времени мало. Отдыхать я, конечно, не смогу – и вообще смогу ли я отдыхать когда-нибудь. Этого, наверное, и не дано.
В субботу, в среду хожу к маме – это ее очень трогает, вечером до ужина копаю в саду. Переделкино нравится, как будто впервые ощущаю пережитые студенческие годы. Описать это трудно и некогда. Главное, конечно, природа, те тополя, сосняк, мост над речкой у святого колодца, запах влаги, черемух, соловьи, кукушка. Я писал бы тебе целое послание, но для этого уйдет целый день.
Письмо твое – о детях – конечно меня тронуло очень, и из лирики твоей можно писать целое стихотворение, но от меня еще не ушла какая-то горечь, которая осталась перед отъездом. Пройдет, наверно, как всегда... Но мои годы тоже проходят, «самые лучшие». Вижу я тут стариков, и мне не верится, что я тоже буду таким. Не дай бог жить так долго и мучительно. Лучше сгореть на ходу!..
Целуй ребят, дочку за меня. Приеду 24-го или 25-го мая. Как получишь это письмо, пошли 40–50 руб. на дорогу телеграфом. Думал, что у Ахияра будет. Но не было. Обещался послать, но не надеюсь. Сижу у Чистых прудов и пишу тебе, пойду сейчас в свой скворечник.
Ну, всего хорошего! До свидания. Целую всех. Атай.
24 июня 1969 г.

Надя! Родная!
Каждый день пишу тебе в мыслях, но некогда писать. Вся работа в редакции запустилась, и весь мой отдых вышел на нет. Настроение ужасное, очень натянутое отношение с Катибой апай. И погода скверная, со своим переводом дело идет очень туго, из института торопят.
Ребята в лагере хорошо отдыхают. Салават ходит каким-то начальником, довольный. Азамат сразу поправился. Гулю оставил в деревне, целый день играет, бегает с ребятишками. Когда провожали меня, не плакала, как это ни странно. У инэй было копченое мясо, я забрал к себе и питаюсь этим уже почти полмесяца. На базаре мясо уже 4, 5 руб.! В магазинах одна свинина. С деньгами туго, сегодня пойду в Союз, книга лежит без движения, печатают учебники. Вчера звонила еще Рустямова и просила деньги, не знаю даже что делать. Тебе пошлю только с зарплаты 30-го числа, телеграфом, наверно.
Салавату отнес курай, готовят концерт. Очень просятся в деревню. Может быть, после лагеря отвезу на 10 дней. Неплохо было бы продлить путевку в лагерь еще на один срок. Но это ты сама сделаешь, когда приедешь домой. Почему не пишешь, у тебя ведь много времени? Или «некогда»?
Из Москвы командировочные не дадут ли – заходи.
Ну, ладно, возвращайся скорей! Дома все пусто, хоть реви. Писал тебе какое-то сентиментальное письмо и порвал. Ничего, потерпим. Но мне кажется, что прошел целый век.
Пока, хуш!
Все ждем тебя, Мамо! Целую.
Атай.

26/XII—74 г.
Надя!
С Новым Годом, 75-м!
Будь счастливой без меня. Не мсти детям из-за меня. Надеюсь на твой разум. А я как-нибудь доживу, доработаю. Не такой уж вычеркнутый я человек. Но прошлое не возвратишь. Все зависит от тебя (Деньги возьми из Союза, как будет возможность – пошлю. Мясо привезут). С горьким приветом Я.
г. Стерлитамак. Главпочта, до востребования.

29/VIII—75 г.
Дорогие мои! Күп сәләм һеҙгә! Мин килеп еттем!.. В Москве две ночи ночевал у Ахияра. Очень хорошо встретил, сделал все для меня. Иначе 10 суток отсидел бы в Москве.
Вот я в Самарканде, в первой столице Узбекистана, попал прямо на праздник урожая. Не описать!.. Вчера был в мавзолее Тамерлана, ознакомился с городом. Сегодня брожу по музеям. Командировку в Москве продлили. На все житие – 75! Динису писал, чтоб дал 50. Завтра улетаю в Душанбе. Билет заказали в обкоме.
Надя! Жарко! Где твоя прохлада?!
Азамат, Гөлнара, с новым учебным годом вас!
Целую. Атай. Самарканд. «Заравшан».
12 сентября 1975 г.

Дорогие мои!
Вот я прощаюсь с Душанбе. Сейчас сяду в поезд – отправляюсь в Ташкент, потом в Бухару. Дела свои закончил. Съездил на Нурекскую ГЭС, плавал по новому морю. Впечатления огромные. Пишу. Все расскажу потом. Как вы там? Уже соскучился по вам. Скоро домой! Жарко! Целую всех! Кто спрашивает – всем привет. Атай. Смотрел картину «Насими».
ПИСЬМО К РАМИ*
Прошло уже 24 года, как тебя нет, Рами. Я все еще не могу прийти в себя, не могу отойти от тебя. Почему? Скорей всего потому, что слишком мало доброго, хорошего мы с тобой видели в жизни. Детство было очень тяжелое и так же тяжело

  • Иҫкәрмә:
    Был хат нәшриәттең мохәрририәт ултырышында ҡаралғанда ҡапма-ҡаршылыҡлы фекерҙәр, бәхәсле тәҡдимдәр тыуҙырҙы. Шуға ҡарамаҫтан, Рәми Ғарипов исемендәге премия лауреаты Надежда Васильевна Ғарипованың ошо томды төҙөүсе һәм халыҡ шағиры Р. Й. Ғариповтың әҙәби мираҫына тулы хоҡуҡлы вариҫ булыуын, өҫтәүенә, үҙ яҙмаларында әҙиптең ҡатмарлы яҙмышына экспрессив юҫыҡтағы шәхси мөнәсәбәтен сағылдырыуын күҙ уңында тотоп, «Рәмигә хат»ты ошо китапта – тап шағирҙың үҙ хаттары, көндәлектәре йәнәшәһендә, бергә – баҫып сығарыуға ризалыҡ бирелде. Һәр хәлдә, ниндәйҙер кимәлдә әҙәби жанрға тартым булған был бағышлау хатында телгә алынған хәл-ваҡиғалар һәм мәғлүмәттәр өсөн уның авторы яуаплы.
    Редакция
    в материальном отношении прошла наша жизнь. Сколько не доели, сколько не одели, сколько плакали и вместе, и врозь. Бывали такие безысходные моменты! Просто не знали, что делать.
    Помнишь, привез ты нас из Аркаула в Уфу – октябрь 1957 года – с больной дочкой. Да, а как мы ехали на грузовой машине в кузове до Кропачева, как она плакала всю-то ноченьку, и в поезде кто-то сказал, что она не жилец. На меня нашло отупение – куда-нибудь, как угодно, но только бы уехать из Аркаула, только бы быть с тобой. Привез ты нас в издательство – угол улиц Ленина и Коммунистической. Жила там в маленькой комнатушке женщина с ребенком. Она работала уборщицей в издательстве. Взял ты находившийся у них наш матрац, подушку и пошли в комнату, где ты работал, раздвинули столы, постелили на пол, а дочка не перестает кричать. Ты с ней ходил, ходил... А утром мы ушли в больницу, где ее и не стало через сутки. Когда рассвело, я одна пришла к тебе – ты спокойно спал. Я была потрясена, как ты не почувствовал сердцем, что происходило в эту ночь!?
    А сколько души ты отдавал Рафаэлю. Ты готов был сделать все для него. А ваши разговоры воплощались у Рафаэля в стихи, и потом он их как личные открытия преподносил тебе. И ты радовался за него.
    А как мы удивительно ласково, спокойно зажили на первом нашем чердаке зимой 1958 года по ул. Фрунзе, как приходили к нам Марат Каримов, Рафаэль Сафин, Дикат Буракаев и др; как вы читали сначала свои стихи, а потом – стихи Есенина, Блока... А была у нас единственная кровать, панцирная сетка продавливалась под вашей тяжестью до пола. Столько было смеха, песен, и ты писал, писал... Разбудишь ночью и начинаешь читать мне, чтобы я почувствовала, услышала музыку стиха на башкирском, а потом читаешь подстрочный перевод.
    Ты знаешь, Рами, 12 февраля 1990 г. в школе-интернате № 1 открыли твой музей. И задали мне вопрос: «Что было самого дорогого?» Ты знаешь, я пожалела расстаться с самым святым, что между нами, хотелось, чтобы еще что-то осталось во мне, только мне известное, и я не сказала, что самое дорогое было то, когда ты ночами читал мне первой свои стихи. Я была причастна к твоим стихам, твоей улыбке, довольству твоему от своих стихов, этой песне, рифме, где настолько сжата каждая строка! Нельзя ни заменить, ни вставить что-то еще. Ты радовался всем своим нутром, ты бывал прекрасен в это время! – «Надя, слушай!» – это и было самое дорогое. И я получала такую же радость, глядя на тебя.
    А помнишь, в 1957 году, когда мы жили на квартире по ул. Н.-Мостовой, ты писал за вечер по 3–4 стихотворения или дорабатывал черновые наброски и писал новые. Это была твоя стихия. Я помню, как ты писал мне: «Хочется скорее уловить основную волну каждого стихотворения, начинаю и оставляю «на потом», чтобы доработать когда-нибудь, хоть этого настроения и не будет, но все равно написанное уже на бумаге потом вызовет все это».
    Ты не торопился давать стихи в печать. А когда приносил готовые стихи в редакцию – не торопились печатать их. Придерживали. А придерживали тебя, как взнузданного коня, всю твою жизнь.
    Сколько тебе приходилось доказывать, что в стихотворении ничего крамольного нет. А они все искали, все лучшее убирали, старались оставлять что попроще. Сколько крови и жизни взяли у тебя эти люди – Хурмат Биккулов, Сайранов, Шаммас, Агиш Гирфанов, всех не перечислишь. Как они искали и проявляли недовольство к твоим стихам, пытались внести свои исправления, убрать, заменить. Ты не выдерживал, срывался, хотя по натуре был очень терпеливый, спокойный человек. У тебя ведь было удивительное качество: ты, как никто другой, умел слушать людей и всегда находил в них самое заветное, записывал то, что открывал в них, узнавал интересного. Но уж если начинал говорить, то после твоих слов нечего было сказать. А за тобой, с твоим-то характером, закрепили славу скандалиста! Возмущались, что ты воспеваешь старину.
    В августе 1973 года ты был безработный, после драки в стерлитамакской гостинице с Вазихом Исхаковым, ты уехал в Аркаул, а я пошла, как нормальный советский человек, по инстанциям, хотела понять, что же происходит, почему совершенно не дают тебе жить в нашем «свободном» советском обществе. Начала с председателя СП X.Гиляжева. Он соглашался с моими доводами и советовал мне ехать в Москву – там искать правду. А сам как председатель СП и пальцем не пошевелил, чтобы помочь с изданием стихов и работой. Пошла в издательство – А.Гирфанов все руками разводит и кроме оскорблений – ничего. Дошла я до нашего «зеленого дома», обкома партии, где всесильно по вопросам идеологии властвовал Т.И.Ахунзянов. Принял сразу, пригласил Клару Тухватуллину (она работала в отделе культуры обкома КПСС). И вот мы втроем, их двое – я одна.
    Т.И.: «Он пишет стихи, от которых веет не нашим, не советским, в них боль за ушедшее, которое он хочет вернуть, он против советской власти».
    Н.В.: «Но ведь мы читаем с большой любовью и интересом Черкасова «Хмель» и можно не раз перечитывать этот роман, хотя он начинается с декабристов».
    К.Т.: «Почему он видит мир не таким, как я, например? Я тоже закончила два института, воспитана комсомолом, современностью».
    Н.В.: «Рами никогда не показывает, что он закончил Литературный институт им. Горького».
    Он видит мир своими глазами, то, что видите вы – не видит Он. Потому что Он – Рами – Поэт. Прошло 18 лет нашей совместной жизни. Из них 8 лет мы мотались по квартирам, и как мучались – это знают наши друзья. Наконец, через 8 лет с таким трудом получили квартиру в 26 кв. м, в которой живем пять человек. Такие «друзья» как Марат Каримов в Союзе произносят, что не надо давать Рами квартиру, а сам получил трижды. Рами не может, не умеет просить. Это – Рами. А как он работал в журнале «Башҡортостан ҡыҙы». Проставляет гонорар всем, кроме себя, или ставит себе самый минимальный и для каждого находит оправдание, почему им надо больше, чем ему. «Я не хочу, чтобы сказали, что я себе выписываю больше».
    Т.Н.: «Молодец. Я бы тоже делал так!»
    Н.В.: «Он отдает всем всего себя».
    Т.Н.: «Но мы хотим, чтобы он приготовил сборник и сам принес его нам. Чтобы мы могли его обсудить, если надо».
    Н.В.: «Он подготовил и принес шесть книг-рукописей в издательство директору Нуртдинову. Тот возмутился, что Рами принес сразу столько. Но ведь это делает честь тому, как Рами работает».
    Т.Н.: «Мы хотим, чтобы он больше обращался к нам и писал то, что нам надо, о том, что вокруг нас. Ведь я настоял, чтобы после драки с Вазихом Исхаковым их обоих оставили в правлении СП. Вот за этим столом все хотели повернуть это как национальный вопрос, я не дал делу такой ход. Да и в том, что он в правлении, и я сам отношусь к нему как к талантливому поэту, если бы он не был талантлив, мы бы здесь о нем не говорили. Мы хотим склонить его на нашу сторону, поэтому «бьем его рублем». Может быть, заставим вернуть в издательство полученные им 500 рублей – аванс за книгу (Последняя книга «Милэш-кәләш», 1974, выпущенная при жизни Рами)».
    Н.В.: «Да, Рами принес 500 рублей. Но вы бьете рублем не только его, но и наших детей».
    К.Т.: «Мы слышали, что вы голодаете».
    Н.В.: «Вазих бил его лежачего, переломал мебель в гостинице, а ведь он парторг СП. Аниса Тагирова и Катиба Кинъябулатова сделали все, чтобы убрать Рами из редакции «Башҡортостан ҡыҙы». Вазих ходит и даже в Казани рассказывает о Рами, как ему хочется, смеется в глаза ему. Он живет, наслаждается. А Рами, до сегодняшнего дня все ему напоминают об этом, бьют как хотят... Сколько же можно бить. Не издавать, не выпускать в эфир и не давать работу?»
    К.Т.: «Почему он так старательно воспевает свое, башкирское? Вы и детей своих отдали в башкирскую школу учиться. Зачем?»
    Н.В.: «Ну что же здесь плохого, если человек любит и хочет быть целенаправленным человеком, не умеет и не хочет приспосабливаться ко времени. Талантам надо помогать, а вы... Человек проживает столько жизней, сколько он знает языков. Язык отца они обязаны знать».
    Т.Н.: «Аниса и Катиба написали на него, что он организовал на работе прием всех начинающих и пишущих.
    Кроме того, я изучил биографию Рами, у него башкирского очень мало. Это нас и удивляет. Писал бы он на татарском – все было бы по-другому».
    Н.В.: «Ну что же здесь плохого. Атнабай, я думаю, не ошибусь, если скажу, что из всех поэтов-писателей, которых я знаю, самый порядочный. Я никогда не слышала, чтобы он подлаживался к аудитории. Он всегда остается самим собой, говорит только на татарском. Они сидели с Рами до утра у нас дома, и как приятно было слышать – каждый говорит на своем языке».
    Т.Н.: «Да, Атнабай самый порядочный в этом отношении, хотя по документам он – башкир. И у него есть стихи, которые нельзя печатать. Рами показывал мне свою поэму «1937 год». Я сказал, что ее надо спрятать подальше в архив для истории».
    Н.В.: «Но ведь как сделано, какое время страшное, и звучит поэма прекрасно. И все написанное – правда».
    Т.Н.: «Да, она сделана очень хорошо. Ну что ж, пусть приходит к нам, поговорим, может, что-нибудь и сделаем».
    Я просила их, чтобы тебе предоставили возможность работать, издаваться. Просила не говорить тебе, что я была у них. Беседа длилась около часа, и они упивались своей волей: хочу – милую, хочу – казню.
    Я поехала за тобой в Аркаул.
    Дом пустой, а ты копал никому не нужную яму под туалет. Стоят березки, рябинки, посаженные нами в 1959 году во дворе. Настолько зрительно осталось – ты стоишь в яме уже по кудрявую голову. Так страшно защемило сердце мое. Я не берусь высказать те мысли, что появились тогда.
    Попили чай, я привезла продукты. Я работала в институте национальных школ и касса была в моих руках, она нас и выручала. А подходила зарплата, я только расписывалась в ведомости.
    Ты с такой обидой, болью сказал, что фактически «лежишь» здесь голодный и на чай никто не зовет. Так поговорили, и я тебе сказала, что тебя вызывает Ахунзянов. Не сказала, что была у него на приеме, боялась. И на другой же день мы вместе поехали в Уфу.
    Не так часто нам приходилось ездить вместе. А это такое удовольствие – чувствовать тебя рядом, быть с тобой. Я всегда любовалась тобой. Какие у тебя мужественные черты лица, каждая морщинка мне была так близка, сколько раз дотрагивались мои руки, губы к твоим морщинкам, глазам. Я так любила все твое тело, от тебя исходило родное тепло, как сплетались с тобой, чтобы больше чувствовать друг друга, и так засыпали. Я все еще не в состоянии оторвать от себя каждую частицу тебя. Какие у тебя цепкие, сильные, добрые, большие с узловатыми пальцами руки. Красиво очерченные губы, но они у тебя могли и меняться. Если были неприятности – они у тебя почти уходили вовнутрь и резко очерчивались. А когда хорошее настроение – они вроде набирали сок и были добрыми.
    Да, и вот встала проблема – в чем тебе идти в обком. Пиджачок и брюки не выдерживали никакой критики, все штопаные-перештопаные. Взяли в кредит костюм, рубашку, и ты пошел в обком «с иголочки» одетый.
    Я все ходила, ждала, каким ты выйдешь оттуда. И, наконец, ты идешь, улыбаешься, куришь и говоришь, что я Ахунзянову понравилась и что он сказал: «Если бы у всех писателей были такие жены!..» А я ведь его просила не говорить, что приходила и просила за тебя.
    Работу пообещали, поговорили и опять ничего не дали для существования.
    Помню, ты и Мустая Карима просил помочь в устройстве на работу. Время шло. На очередном правлении СП Мустай агай послал тебе записку: «Рәми! һин миңә ҡараштырып ҡуяһың! Яуап көтәһеңдер. Ҡыҙғанысҡа ҡаршы әлегә һине ҡыуандырырлыҡ уҡ хәбәр әйтә алмайым. Ыңғай яуапты үҙем ала алманым. Бәлки, икенсе бер вариант тураһында уйлашырбыҙ. Был хаҡта мин онотмам, саралар күрермен, кәрәк кешеләр менән тағы һөйләшермен, белешермен. 16.VIII.73 г. М. Кәрим».
    И сколько же над тобой издевались! Ведь страшно сказать, почти четыре года тебе не давали работы. Предлагали работать дворником... Ахунзянов запретил печатать твои стихи. Последний раз 16 ноября 1971 года ты в прямом эфире читал свои стихи на телевидении. Тебя предупредили, чтобы ты не читал строки из стихотворения «Салауат батыр» —
    Батшаларға баш эймәгән башҡорт,
    Башҡаларға инде баш эймәҫ.

Пред царями головы не склонив,
Ни пред кем головы не склонит башкир.
Но ты прочел! Сотрудники пытались отключить передачу и не смогли – звук оставался, и ты дочитал! Это был взрыв для начальства. На другой день всем дежурившим во время передачи были объявлены выговоры, лишили премии. А ты пришел домой такой счастливый, весь светишься ослепительной улыбкой своих крупных ровных зубов и говоришь, что ты их перехитрил, они тебя предупреждали, чтобы ты не читал эти строки, а ты якобы машинально прочитал полностью стихотворение. Да, заварил ты тогда кашу!
И все – наступила полнейшая изоляция. Все двери закрылись. Даже когда собиралась делегация от СП ехать в Каракалпакию, ты был включен в список, но Ф. Исянгулов, обсуждая этот список с Ахунзяновым, высказался о тебе, дескать, пусть сидит дома, не стоит его выпускать за пределы Башкирии. И они уехали без тебя. Из поездки Тимер Юсупов привез тебе подарок – каракалпакский халат. Ты с большим удовольствием его одевал, садясь за свой стол. Это, пожалуй, была единственная и последняя роскошь – этот халат. И в тот день, 20 февраля 1977 года, когда у тебя начались боли в сердце, а ты сидел и переводил Омара Хайяма, ты был в этом халате, в нем тебя повезли в больницу, так он там и остался.
У тебя в редакции «Башҡортостан ҡыҙы» был настоящий штаб для начинающих поэтов, друзей. Мне кажется, что нет такого поэта, который не получил бы от тебя благословение, твою оценку, помощь, добро. Этот журнал ты действительно сам родил.
Мы вместе ходили к Катибе апай Киньябулатовой, просить ее быть редактором журнала – журнал-то женский.
Дома у нас постоянно были люди. Или ты приводил, или сами приходили к тебе. Вот теперь думаю: у нас трое детей, материально жили плохо, а люди шли в любое время суток. Праздники отмечались в основном у нас, собирались иногда до 30 человек, обычно в складчину или еще как-то, и всегда было весело – песни, стихи, пляски.
Помнишь, Гульнаре было годика 4, взяла ее из детсада после работы, присела у подъезда с бабушками из первой и четвертой квартиры, которые нас так поддерживали, старались подкормить наших детей; смотрю, идет группа: Р. Бикбай, Т. Карамышева, Г. Юнусова, М. Идельбаев, Р. Нигматуллин, А.Ахметкужин, X.Назаров и др., а дома почти ничего нет. И тут же что-то сообразили, сделали. Они все молодые, влюбленные каждый по-своему. И кажется, тогда Равиль Нигматуллин повязал косынку и с Асхалем пели песню «Хан ҡыҙы». Это было великолепно! А потом пошли в лес, жгли костер. А ты, как всегда, просил меня петь украинские песни.
Родной мой, где бы мы ни бывали с тобой, ты всегда просил меня петь украинские песни. Ты любил их, как и башкирские. Когда я подпевала башкирские песни, ты радовался, прислушивался ко мне. А как мы с тобой в 1959 году, осенью, искали квартиру в Аркауле, когда переехали туда. Ходили-ходили, прошли всю Габовку, вышли к старой мельнице, пошли дальше по кустарниковой низине, ты запел свою любимую песню «Ҡарауан-һарай». И я старалась петь с тобой. У тебя глухой бас, поешь медленно, по сию секунду слышу твое пение. Если бы передать твое пение! Не могу. Хорошо было, а?! Я, наверное, много пишу о том, сколько пережито, но вот такие минуты – это и было самое дорогое, счастье. Спасибо, родной мой!
И, наверное, так воспитались, что вот такие минуты единения, слушать тебя это и было самое дорогое в жизни нашей.
До дня нашей свадьбы мы дружили почти три года. Я и не помышляла выйти за тебя замуж, нет, и мысли такой не возникало. Мне было очень интересно с тобой. С большим удовольствием тебя слушала, вбирала в себя тебя, все, что ты мне давал. Я узнала о башкирах, об их порядочности, скромности, открытой душе нации, о красоте твоей Родины, да разве обо всем напишешь. Господи! Сколько мы с тобой говорили, сколько я слушала тебя. И когда у меня спрашивали, что же дальше? – я спокойно отвечала: «А ничего, вот он закончит институт и уедет на Родину». Я ведь тогда, 30 апреля 1955 г., уже серьезно поняла, как глубоко зашли наши отношения и решила прекратить наши встречи. Меня пригласили в другую компанию встречать майский праздник, и я дала согласие. Специально приехала с работы поздно, чтобы тебя не встретить. Ночь была темная. Я иду тихонько. Слышу, ты бежишь от нашего дома. Ты ведь не ходил спокойно, ты летал. Я спряталась за сосну, ты пробежал, а потом остановился, окликнул, вернулся, и мы пошли к нам и просидели до утра на террасе. Ты никуда меня не отпустил, днем работал на нашем огороде, а вечером пошли к вам в общежитие встречать Первомай. Ты ничего такого и не говорил. А Раис Низамов, Шакир Янбаев пляшут, поют и приговаривают на башкирском обо мне. Я у тебя спрашиваю, а ты смеешься. Ближе к рассвету ушли мы, слушали соловьев, и только тогда ты мне сказал, что мы должны пожениться. Не знаю, радовалась ли, нет ли, но ты был мне необходим. Я знала, чем ты дышишь, и я уже дышала твоим дыханием. Не зря ты написал стихотворение.
Источник жизни
Моим дыханьем жарко ты дышала,
И я дышал дыханием твоим.
А Жизнь и Смерть, в бою сойдясь устало,
Решали – кто из них непобедим?
И вышло – Жизнь! Родник ее, сверкая,
Бил пред нами.
Веря и любя,
Ты обессмертила меня, родная,
Равно как обессмертил я тебя.
И после нас, как маленькое солнце,
Взойдет цветок и новый даст побег.
Любовь – источник жизни: кто напьется
Воды его, тот не умрет вовек.
А гораздо позже ты рассказал и показал место в Переделкино, где собрал своих земляков и объявил им, что собираешься жениться и просишь их помочь организовать студенческую свадьбу. Все тебя отговаривали. И даже, когда тебя не стало, мы разговаривали с Рафаэлем, и он сказал, что первая твоя ошибка – ранняя твоя женитьба. Может, он прав? Года через два после женитьбы ты сказал мне: «Я был уверен, что ты все выдержишь».
Однажды Эдвард Радзинский по радио произнес такую фразу: – Писателю должно повезти не только с женой, а и с вдовой!
Итак, ты поешь, я подпеваю, прислушиваюсь, а ты улыбаешься, а!?
Мама моя рассказывала, что отец мой всегда просил маму петь, а голос у мамы был замечательный, и он гордился – она поет для меня. Наверно, немножечко и тебе доставляло удовольствие слушать меня. Спасибо, родной мой!
Боже мой, как летит время. Сижу, думаю, а мысли разбегаются. Хочется написать самое важное. Спрашивают, а как ты писал стихи? Что можно ответить на этот вопрос? Ты работал постоянно, где бы ни был – в гостях, в поезде, в автобусах, у тебя постоянно была записная книжка и, как ты говорил, надо писать ежедневно, хоть три строки, но писать. И ты работал. По возможности, я думаю, что создавала тебе хоть минимальные условия для работы. Старалась на себя взять больше забот, уходила с детьми гулять, когда ты работал.
Сколько светлого осталось в памяти. Декабрь 1961 года мы жили в Малоязе. Салават уснул, а мы с Азаматом, ему еще годика не было, пошли на улицу гулять ночью. Так светила луна, тишина, сверкают серебром снежинки и как в украинской песне:
Нич яка мисячна, зоряна, ясная!
Видно, хоч голки збирай!
А когда мы вернулись, ты родил песню «Минең йондоҙом». Читал, переводил, а я на тебя заворчала: «Все еще ищешь свою звезду?» Р. В. Сальманов написал музыку, и песня живет и поныне!
В конце декабря 1961 года тебя пригласили на вечер поэзии в Дом политпросвета, ныне ТЮЗ. Ты приехал окрыленный из Уфы. Очень хорошо принимали твои стихи, читал и «Туған тел». Все складывалось, казалось бы, хорошо, главное, ты получил хороший заряд от общения и принятия тебя народом. Не прошло и недели – как гром среди ясного неба, в газете «Совет Башҡортостаны» на целый газетный «подвал» вышла статья Г.Рамазанова, в которой он упрекал тебя в национализме. Ты писал мне: «После той статьи Рамазанова я открыл для себя очень важное и, может быть, самое главное: я пишу нужные вещи, и я – очень нужный человек для нашей литературы, и все это не временно... Значит, я имею свое слово! – Я только тебе могу похвастаться».
Прошли годы, он стал извиняться перед тобой, говоря, что его вынудили написать такую статью. Мы, по-моему, и не злились на него. Заставили, так заставили, это дело совести каждого. Но ведь когда ты не мог устроиться на работу, я и его просила как-то помочь, он всегда похлопывал по плечу и говорил: «Ничего, Надя, все скоро кончится». Я так и не знаю, что он имел в виду – что кончится?
В марте 1962 года я вынуждена была уехать к маме с детьми. Нас изгоняли из Малояза. Ты и тут мешал руководству со своей прямотой и справедливостью. Директор совхоза Р. Кинзин не дал нам возможность жить в Аркауле, оставил совсем без угла — выжил нас. Ты, будучи комсоргом совхоза, выступил на партактиве с докладом, вскрывая недостатки совхоза, правителям не понравилось.
Мы уехали в Москву, а ты остался один, и когда стало потеплее, «ушел» под Кара-тау и жил там в шалаше. Люди приходили к тебе из дер. Ахуново – на рыбалку, поговорить с тобой. И, как всегда, абсолютное безденежье. У мамы пенсия – 40 рублей...
Рами, может, не стоит вспоминать?!
В августе 1962 г. вернулись в Уфу, а жить опять негде. Тебя взяли на работу в газету «Совет Башҡортостаны», но с условием – квартиру не проси, не дадим.
Равиль, твой братишка, работал в Совмине и должен был получить комнату. С большим трудом я устроила в детсад Азамата с условием, что буду работать в Минпросе на 40 рублей. Деваться некуда. Наконец, в начале декабря Равиль получил комнату по ул. Октябрьской революции и взял нас к себе. Сначала было ничего, а потом, видя, что у тебя одни неприятности везде, он начал нас изгонять. Я вынуждена была припугнуть его, что расскажу на его работе, как он себя безобразно ведет. В марте 1963 года он женился, нам даже не сказал. И скандал за скандалом, а идти нам некуда. Инәй сломала ногу, после больницы тоже у нас, и вот такая история – шесть человек в одной 18-метровой комнате. Прожили пять месяцев у него. 30 апреля 1963 года после очередного ночного, утреннего скандала я прибежала в СП – Назар Наджми был председателем СП. М. Карим тоже был там. Я так рыдала, просила хоть какой-нибудь сарай, что угодно. Мустай агай сказал, чтобы шли в гостиницу жить, будет квартира. Мы сразу же, утром 30 апреля, ушли в гостиницу. И только в начале августа получили наш первый угол – квартиру 26 кв. м. на первом этаже на проспекте Октября 103/1, кв. 2. Дом еще не заселялся, а мы влезли в окно и были первыми жителями этого дома. Боже мой, столько натерпелись от «хозяев», что мы долго еще шепотом разговаривали в своей квартире. Не могли прийти в себя, поверить, что это, наконец, наша квартира.
Помню, еще живя у Равиля, начались серьезные стычки по национальному вопросу с друзьями. Ты однажды пришел с синяком. Подробно ты не рассказал. В другой раз ты пришел совсем убитым, вы ходили, говорили с Рафаэлем, еще кто-то был, и опять шел разговор о языке и что Рафаэль тебя предал. Он повторял то, что написал Г. Рамазанов. Ты тогда и написал стихотворение «Струна». В нем сказано все, чем ты жил. Удар за ударом ты получал сполна. Отошли друзья, но одиноким ты никогда не был. Сколько мог, ты всегда делал добро своим собратьям по перу.
И вот ты не работаешь, тебя не печатают, а те, кому ты нужен, приходят к тебе. Перевели и подготовили коллективный сборник переводов стихов Исаковского, ты должен был написать рецензию, а ты сказал им в лицо, кто из них что стоит. Переводы были очень средние. Они ушли с обидой и, конечно, переводы эти вышли в свет, а ты себе нажил новых врагов, они ведь работники издательства. Сколько раз ты носил свои переводы в издательство и, когда тебя не стало, я тоже носила Ахунзянову, Нуртдинову. Сдавала в отдел, а мне возвращали почтой. А тебе совсем был закрыт ход в издательство. И как ты сам сказал: «Если мои стихи не издают, так займусь переводами!» Как ты радовался своим переводам! Помнишь Лермонтова «Утес», ты наслаждался, что не вставил ни одного лишнего слова, сохранил весь размер стиха!
А потом был Омар Хайям. Боже мой, сколько ты изучал литературы, прежде чем начать переводить его. Собрал все, что только можно было об Омаре Хайяме, ездил в Душанбе, Ташкент. Собрал все изданные переводы на русском языке и выписывал каждое четверостишие, переведенное несколькими переводчиками. Тут Державин, Некора, Сельвинский, Липкин, Плисецкий, Пеньковский. И только потом ты приступил к переводу. И уже из всего делал свой вариант на башкирском, окончательный, кристальный вариант. Твоя рукопись в зеленом переплете жива, по ней можно увидеть и понять, как ты скрупулезно работал. А сколько сил вложено в эту работу – знаю только я.
Помнишь, как мы посмеивались над тобой, когда бывали вместе с нашими друзьями: Равилем Бикбаевым, Ануром Вахитовым, Динисом Буляковым, Сафуаном Алибаевым, Тимером Юсуповым, конечно, с женами – называли тебя Рами Хайям.
Рами, если бы ты знал, как я им благодарна за все эти годы без тебя! Я низко кланяюсь им за помощь, моральную поддержку. Если бы не они, я одна ничего не смогла бы сделать для тебя. И самую большую помощь, конечно, оказывает Равиль Бикбаев. Все эти годы мы вместе отмечаем твой день рождения. Спасибо тебе за твоих друзей. Они – наша семейная опора.
Г. Хусаинов написал предисловие к Омару Хайяму и сказал мне, что я никакого отношения к ним – твоим переводам – не буду иметь. Себя поставил составителем. Даже не хотел мне дать отпечатанный экземпляр. Когда мне вернули из издательства рукопись, я стала сверять с оригиналом твоим. Он, оказывается, не включил около 50 четверостиший. Я спрашиваю, почему он это сделал, он не нашел что ответить и сказал – сейчас идет борьба с пьянством, а у Омара Хайяма много про вино и женщин. Я восстановила твою последовательность, допечатала не включенные рубаи.
Рами, мне нужно, чтобы ты жил, чтобы изучили твое творчество, твои дневники. Прошло столько времени – нет такого человека, который взялся бы за изучение твоего архива и чтобы я верила этому человеку.
За это время Азамат и Гульнара закончили институты. Оба работают в школах. Азамат – в художественной школе, Гульнара – в гимназии им. Г. Альмухаметова. Оба любят свою работу. Слава богу, они и по сей день очень дружны между собой. Салават в 1991 году переехал жить в Учалы, работает начальником РУСа.
Не знаю, сумела ли выразить тебе хоть частицу своих дум, судить тебе. Вот теперь бы тебе пожить, после 1990 года, а?! Конечно, ты живешь в народе, сколько песен поется. Как школьники, студенты, учителя воспринимают твое творчество.
Помнишь, ты написал в одном из писем: «...Жизнь моя -какой-то «чертов круг». И связана она с какой-то большой жизнью, жизнью моего народа, с моими убеждениями о нем, с любовью к нему, я хочу что-то после себя оставить ему, хочу быть чем-то полезным ему, нужным...». Поистине, не может прерваться нить, связующая поэта с его народом. Твои стихи находят все новых и новых почитателей, слово твое живым огнем согревает сердце каждого башкира. Труд поэта – это частица бессмертной души народа.
Теперь ты признанный Поэт Башкирии, лауреат премии им. С. Юлаева, Народный Поэт Башкортостана, открыты два музея...
Рами, со дня нашей встречи ты – смысл моей жизни, моя духовная опора, которую я несу всю сознательную жизнь.
Яратам...! Услышь меня, родной!
Надя.